Молитвы общие и индивидуальные, громкие и тихие, набожные размышления на душеспасительные темы и бесчисленные поклонения различным святыням должны были вывести нас из состояния безнадежного варварства, подобно тому, как сладостные звуки свирели выманивают крыс из их мрачных нор. Во всем приюте, не говоря уже о монастыре, не было ни одного мяча, ни серсо, ни волейбольной сетки – ничего, что давало бы возможность поиграть на свежем воздухе. Отягченная до предела молитвами и монастырской дисциплиной, наша молодость искала выхода в необузданных криках, в не знающем меры удальстве и беспрерывных стычках друг с другом.
Близко познакомившись с требованиями сестры Модесты, я знала уже, что надо плотно укутываться одеялом, чтобы не сверкать нескромной наготой четырнадцатилетнего тела, что волосы надо заплетать в две плотные косички, торчащие над ушами, и перевязывать их черными ленточками, к матери-настоятельнице обращаться "Матушка", а перед каждым встречным ксендзом и каждой монахиней приседать в поклоне и говорить с опущенными глазами: "Слава во веки веков…"
Горький опыт научил меня заставлять дверь скамейкой во время резания хлеба на порции, а во время молитвы опускаться на колени в первом ряду, чтобы избежать не слишком приятного прикосновения сандалий сестры Модесты.
Ничто в образе нашей монастырской жизни уже не вызывало моего удивления. Только иногда, сидя над учебниками в тесной комнатке, служившей нам одновременно cтоловой, местом для выполнения домашних уроков и местом отдыха, я начинала вдруг испытывать страстное желание убежать куда глаза глядят от всего, что меня здесь окружало. И я поспешно выходила в уборную, где вставала на унитаз и, отворив маленькое оконце, долго смотрела на красные гроздья рябины, на зеленое убранство вечно юных елей, на темный задумчивый лес, убегавший куда-то вдаль. Слезы застилали мне глаза, а восторг и отчаяние сжимали горло.
Это короткое мгновение восторженного любования природой обычно прерывалось чьим-нибудь приходом. Я быстро соскакивала с унитаза и бежала скорее назад в столовую, полную шума, духоты и всяческих проказ.
В конце первой недели моего пребывания в приюте рыжая Гелька подошла после обеда к сестре Модесте и, опустив голову, сказала с содроганием в голосе:
– Прошу сестру отпустить меня в часовню – собраться с мыслями наедине…
Монахиня утвердительно кивнула головой. Когда за Гелькой захлопнулась дверь, сестра Модеста обратилась ко мне:
– Ты, Наталья, вымоешь посуду.
– Хорошо, – буркнула я и быстро выбежала вслед за Гелькой, потому что в этот день была ее очередь мыть посуду. И я ни на минуту не сомневалась, что Гелька отправилась "собираться с мыслями наедине" только ради того, чтобы увильнуть от работы.
Я заглянула в часовню – никого. Постояла с минуту на пороге, охваченная любопытством и растерянностью. Здесь было так непривычно тихо и светло! Словно вокруг, совсем рядом, вовсе и не гнездились наши беды, наши вши, наше грустное одиночество, словно не было кругом ни голодных девчат, ни воровских проделок, ни жестоких наказаний. И не было здесь ни единого признака того, что часовня могла служить нам – голодным, ободранным сиротам: сверкал и красиво переливался хорошо натертый паркет, благоухали белые цветы; даже покрытые светлым лаком скамейки излучали, казалось, запах ладана,[77] воска и смолы.
Я тяжело вздохнула: слишком прекрасно и слишком недоступно для нас, словно часовня создана только ради своей собственной красоты да ради размещения в ней портретов настоятельниц монастыря. Их аскетические, невыразительные лица, напоминавшие плоские желтые дощечки, смотрели на меня темными впадинами равнодушных глаз.
И я подумала с сожалением о том, что если бы мы не были в этой часовне непрошеными гостями, то, возможно, тогда бы и наша жизнь выглядела здесь несколько иначе. Может быть, и на нее перешло бы что-нибудь от чудного благоухания, от той тишины и света, которые господствовали кругом.
Я еще раз вздохнула с сожалением и побежала в уборную, чтобы поглядеть оттуда на рябины. Делая это, я чувствовала себя как-то лучше, бодрее, словно я одна из всех девчонок владела важной, поднимающей меня на голову выше тайной.
Выходя из уборной, я услышала за стеной звук шагов. Осмотрелась по сторонам – не видит ли меня кто – и юркнула в прачечную. Там было почти темно. Черные, влажные стены, прогнивший пол, запах мыла и плесени. По крайней мере четвертую часть помещения занимала огромная печь с навесом, а вдоль стен стояли лавки, чаны и котлы. Под столом валялись кипы грязных тряпок и нашего белья, Всё это показалось мне довольно уютным, несмотря на терпкий, неприятный запах, царивший здесь.
– Закрой двери и не торчи на дороге, – услышала я вдруг голос. На куче тряпок сидела Гелька и грызла яблоко.
– Ты должна пойти в столовую и вымыть посуду. Я за тебя не буду ее мыть.
– Не пойду, потому что я сейчас пребываю по своей внутренней необходимости в часовне. Да и потом, я всю прошлую неделю мыла проклятую посуду за Сабину, потоку что эта недотепа схватила какое-то заражение от грязных вилок. А еще неделей раньше, – вспомнила она со злостью, – пришлось стирать целый чан белья. Поэтому иди-ка ты к черту!
– Дай яблоко!
Я схватила брошенное мне яблоко, и через минуту обе уже сидели рядом, молча жуя сочные фрукты.
– Ты не знаешь, кто хлеб крадет? – спросила я, с удовольствием откусывая сразу половину яблока. – Сегодня скова кто-то стащил в кухне с подноса половину нарезанного хлеба.
– Может, ты крадешь или я… Во всяком случае, пусть только воровка попадется в руки девчонок, попомнит она, где раки зимуют. Ну, съела яблоко? Тогда дуй к кастрюлям!
Я согласно кивнула головой: яблоко стоило этой жертвы.
Когда я была уже на пороге, Гелька остановила меня:
– Слушай, дай мне сегодня на вечер чулки и желтые ленты для волос.
Я взглянула на нее с удивлением. С худенького личика, обрамленного копной рыжих волос, с вызовом и надеждой смотрели на меня умные карие глаза.
– Ну, ты что так глазеешь на меня? Я же у тебя их не съем! Хочешь, дам тебе еще два яблока?
Она опустилась на колени и, роясь в куче грязных чулок, говорила поспешно:
– Спрятала здесь, а то эти чертовы девчонки шуруют даже по матрасам. От них ничего уже не укроешь, На, вот!
– Я возьму одно, – великодушно сообщила я, – а второе съешь сама.
И, протягивая руку за яблоком, я спросила с любопытством:
– Но ты скажи мне, – зачем тебе ленточки? Ведь ты никуда, кроме вечерней школы, не ходишь.
– Посмотрите на нее! – крикнула Гелька, багровея от злости. – Взяла яблоко и еще разглагольствует. Убирайся отсюда!.. Может быть, ты помчишься скорее насплетничать сестричке Модесте?
Она вытолкнула меня за дверь и, высунув голову, крикнула вдогонку на весь коридор:
– Подавись ты своими лентами!.. Вон сестра Модеста приготовила тебе сюрприз, радуйся! Да не забудь свои ленточки прицепить!
Я никак не могла понять, почему мой невинный вопрос так разозлил Гельку. Что же касается сюрприза сестры Модесты, то он не заставил себя долго ждать.
– Пойдешь, Наталья, в сарай, наберешь там два ведра опилок, взбрызнешь их хорошенько водой и отнесешь в старый костел, – сказала мне сестра Модеста.
Когда я с ведрами в руках переступила порог костела она добавила:
– Твои обязанности взяла на себя Йоася, а тебе с нынешней субботы поручается уборка костела. Утром в воскресенье здесь будет совершаться богослужение для членов Марианской содалиции из мужской и женской гимназий. Ты как следует выколотишь ковер, дорожки и половики. Потом тщательно засыплешь пол мокрыми опилками и подметешь его. Двух ведер опилок не хватит на весь пол. Ты должна будешь принести из сарая еще ведра четыре или пять. Соскоблишь грязь под скамейками и в притворе. Тут вот есть две фланелевых тряпки: одна из них для вытирания пыли со скамеек, а другая – с алтаря. Подсвечники снимешь и вычистишь. Если хватит времени, возьми из кладовки лестничку и протри окна. Цветы для украшения алтаря принесет Зося. Астры – для божьей матери, а остальные – на боковые алтари. Завтра перед началом богослужения раздуешь кадило и застелешь ковриком из нашей часовни кленчник[78] для ксендза-катехеты.