1
Месяца через два после отправки Яши Потапова в монастырь тайной агентуре III отделения стало известно: от Потапова в Петербург пришло письмо, которое, судя по корявым каракулям, написано им самим и адресовано студенту Медико-хирургической академии некоему Никольскому. Письмо охранка перехватила, и в одно январское утро нового 1878 года оно легло на стол начальника канцелярии III отделения генерала Кириллова.
Кириллов начал карьеру простым шпионом и в ту давнюю пору, по бедности, ходил обедать в дешевую греческую кухмистерскую на Невском, близ Аничкова моста; обед из порции печенки здесь стоил 15 копеек. Что-бы попасть в кухмистерскую, посетители спускались с улицы по ступенькам в мрачное подземелье, где все тонуло в табачном дыму и чаду. Ходили сюда харчиться студенты из неимущих семей, всякого рода горемыки, бродяги. Часами сиживал тут за столиками Кириллов, подслушивал, о чем говорят люди, и доносил III отделению в записках, которые начинались словами: «Имею честь уведомить ваше высокоблагородие, что…» И так далее. В награду получал рубль, иногда — трешку.
За услуги охранке Кириллов мало-помалу преуспел, стал «вашим благородием», затем «вашим высокоблагородием» и, наконец, «вашим превосходительством» — генералом, в каковом чине сейчас состоял.
Уже седой, в почтенных годах, он отличался чрезвычайной энергией, порою сам предводительствовал при обысках и арестах. От многочисленных тайных осведомителей он получал донесения со всех концов страны. И теперь люди ему прислуживали, а не он им. Теперь он им давал рубли и трешки за старание.
Письмо Якова Потапова показывало, что и в монастыре с юным рабом божьим сладу нет и, несмотря на все меры монастырской братии, от настоятеля иеромонаха Афанасия до приставленного к Потапову старого инока Гермогена, непокорство принятого на исправление юнца пока не удается сломить.
Шефом жандармов и начальником III отделения с недавнего времени стал один из приближенных царской свиты генерал-адъютант Мезенцев, правнук Суворова. В отличие от прадеда Мезенцев воинских доблестей не обнаруживал, зато в шпионстве и сыске на полицейском поприще показал немалую ретивость. Был начальником штаба жандармского корпуса, товарищем шефа жандармов, теперь царь доверил ему все дела III отделения «собственной его величества тайной канцелярии».
В кабинете у начальника Кириллов просидел все утро, докладывая о делах. Мезенцев внешне казался добряком, мягкие черты лица, светлые волосы, дымчато-сизые глаза, улыбающиеся, казалось, беспричинно. «Милый хищник», — говорили о нем в придворных кругах злые языки. Сейчас шеф жандармов был не в духе. Худощавое лицо улыбалось, а голос был раздраженный, резкий.
— Плохо у нас все поставлено, очень плохо, дорогой вы мой Павел Антонович! — высказывал Мезенцев свое неудовольствие старику и, множество раз приговаривая: «дорогой вы мой», «голубчик» и прочие ласковые словечки, разносил начальника своей канцелярии за допущенные им промахи. — В борьбе с вредным направлением умов, сказал мне вчера государь, все средства хороши, а мы миндальничаем со смутьянами, и даже господа сенаторы готовят, я слышал, мягкий приговор по новому процессу.
— Да, ваше высокопревосходительство, все это весьма прискорбно, — кивал Кириллов. — Из ста девяноста подсудимых (трое, как вы знаете, померли уже после начала процесса) судебные крючкотворы наши собираются девяносто человек оправдать и лишь двадцать восемь смутьянов отправить на каторгу.
— Не выйдет это, друг мой, — заметил, усмехаясь, Мезенцев. — У государя свои соображения на сей счет, и вчера он мне лично соизволил их высказать. Большинство из тех, кого сенаторы наметили оправдать, будут санкционированы к административной высылке.
— И поделом, — вставил Кириллов.
— Государь требует решительных мер противодействия пропаганде вредоносных идей в государстве, — продолжал Мезенцев, — а наш граф Пален, кстати говоря, тоже не слишком сему споспешествует, к сожалению. Эти суды, эта гласность, эта адвокатура, которой Пален с его новыми уставами судопроизводства на французский манер дает возможность выгораживать коноводов смуты, — все это, знаете, голубчик, уместно где угодно, только не у нас. И в этом я целиком схожусь с Треповым.
Кириллов все кивал. Да, ваше высокопревосходительство, именно так, ваше высокопревосходительство, нельзя с этим не согласиться.
В сравнении с Мезенцевым, этим лощеным царедворцем, Кириллов выглядел грубым и, казалось, даже неотесанным мужиком, хоть и в генеральском мундире. Волчьего склада крупная голова, крошечные темные глазки, густые сросшиеся брови.
— Как бы Трепову не досталось, — сказал он со вздохом, — До сих пор идут разговоры, что милейший наш Федор Федорович допустил превышение власти в истории с Боголюбовым.
— Ну! — махнул рукой Мезенцев. — Мало ли что говорят! Был простой факт сечения розгами, и Пален прав, что одобрил это.
— Но, ваше высокопревосходительство, агенты нам доносят о нарастающем негодовании в кругах радикальной молодежи.
— Чем же возмущаются, не пойму?
— Ваше высокопревосходительство, ведь это первый случай, когда, с их точки зрения, борец за идеалы народные подвергся телесному наказанию. В революционных кружках, как доносят агенты, даже доходят до требования мщения Трепову…
— Что у вас еще? — перебил Мезенцев, пожимая плечами, что относилось, по-видимому, к последним словам Кириллова и выражало, что серьезного значения он им не придает. — Как там обстоит с Потаповым? — вдруг спросил Мезенцев. — Есть ли у вас сведения из монастыря?
— Вот! — удивленно задвигал бровями Кириллов. — А я как раз собирался сейчас кое-что доложить об этом.
— Государь, представьте, поинтересовался, вчера спрашивал, как себя тот ведет.
Кириллов показал перехваченное письмо Потапова. И вот что прочел Мезенцев, держа письмо на некотором расстоянии от себя, как держат какое-то насекомое:
«Не думайте, и не говорите промежду собой, будто я отрекся от своего и каюсь: этого нет и не будет, чего бы со мной ни делали. Инока из меня не сделают, хоть тресни, и отшельника тоже никаковского из меня грешного не сотворят. Коли уж на то пошло, я бы скорее на архистратига согласился, с мечом, который на иконах…»
— Подумать только, каков мазурик! — удивился Мезенцев. — И откуда он про это знает, шельма?
— По суду проходил как безграмотный, — заметил Кириллов.
— А пишет.
— А пишет, — повторил за начальником Кириллов. — И почитайте дальше, еще не то пишет.
В письме Яши говорилось, что в монастыре его зачислили в разряд «трудников» и гоняют на работы — снег счищать с дорожек, а снега здесь выпадают ранние и обильные, а вокруг монастыря сугробы намело такие, что в них с головой потонешь, и потому пока о побеге думать рано, до весны придется потерпеть и ходить на работы. Обещают скоро перевести его в мастерские, там тепло да и лучше, чем в армяке на дворе трудиться, а другой одежи не дают: одну только скуфью выдали, а шапку отобрали, и хотя это монашеский убор, черт с ним, с непокрытой головой ходить не станешь.
«А еще, — писал Яша, — вызывал меня к себе его преподобие, называется отец иеромонах Афанасий, и поучал всякому благословию, и все разговоры начинаются тут со слова «благо», а братья как бараны, что им велят, то и делают».
— Негодяй, — возмущался Мезенцев, читая письмо. — Они там повозятся с ним, в монастыре. Малец, а уже закоснел в безверии, и все это от нигилистов идет, от всего вредного направления умов, с которыми никак не сладим.
В конце письма Яша просил прислать немного денег на подходящую для задуманного побега одежду.
«С острова этого Кубенского налегке далеко не убежишь, — писал Яша. — А до лета ждать в этом дантовом аду, боюсь, не вытерплю, летом я и в одной рубашке убег бы».
— Глядите! И про Дантов ад знает! — развел руками Мезенцев. — Это кто же его так просветил?
— Да те же нигилисты, ваше высокопревосходительство, он долго в их кругах вертелся, ну и нахватался всякого.