— О мой юный друг! — оживился перс, он даже потёр руку об руку, словно тяжелоатлет перед подходом к штанге. — У вас, как говорят марксисты, вырабатывается классовый подход к проблеме. Отвечу вам не таясь: государством должны управлять образованные, достойные люди, а бедность никому ещё не давала ни достоинства, ни образования. Естественно, что во главе государства будут стоять люди зажиточные, но печься они будут обо всём народе одинаково.
— А разве это возможно? Вот наш сосед, портовый грузчик Пантелей Портюшин, до революции был ничем, а теперь, как утверждает его сын Колька, стал всем. Он и в Красной гвардии состоит, и в Совете и вовсе не собирается печься обо всех. Благополучие купцов и фабрикантов его меньше всего волнует.
— Вы правы, мой юный друг. Чернь, или низшее сословие, всегда отличалась неблагодарностью и невежеством.
— А богатые наоборот?
— Разумеется.
— Но как же тогда вы истолкуете эти строки Хафиза:
Эй, богач. Загляни в глубину своей нищей души.
Горы злата, монет, самоцветных камней — не навечно.
Видишь надпись на своде сияющем: «Все на земле,
Кроме добрых деяний на благо людей, — не навечно».
Перс пожевал губами и смежил ресницы. Казалось, он снова заснул, но Миша, внимательно вглядываясь в его лицо, заметил, как напряглись жилы на висках и ещё больше заострился крючковатый нос, — перс думал над ответом. Наконец он открыл глаза, улыбнулся ласковой улыбкой, так что глазки-маслины вытянулись в тонкие чёрточки, и сказал, причмокивая губами:
— Недаром сказано, что самая большая радость для учителя — узреть превзошедшего его ученика. Ах, Миша, Миша, я не думал, что вы так далеко продвинулись в изучении прекрасных творений Хафиза. Но берегитесь. Этот сладкоголосый соловей Шираза может смутить ваш неокрепший разум, тем более, о мой достойный ученик, что вы пока ещё не научились отличать поэтический образ от грубых фактов повседневности. А факты таковы… Кстати, высокочтимый Даниил Аркадьевич, факты сии будут и вам не безынтересны.
— Я слушаю вас, Абдурахман Салимович.
— Так вот: не сегодня-завтра полковник Маркевич возьмёт власть в городе.
— Не генерал? — встрепенулся Миша. — А Колька говорил, что генерал.
— Нет, мой юный друг, всего лишь полковник. Но зато большой друг господина Дутова и очень большой знаток методов, как это… Да, усмирения. Я бы посоветовал вам, Даниил Аркадьевич, в эти дни не покидать своего жилища.
— Я не вижу причин бояться чего-либо, — возразил Рябинин-старший. — Как вам известно, мы вне политики.
— Да, я об этом знаю, но не всем казакам Маркевича известна эта очевидная истина. Жажда мести, вид свежепролитой крови иногда заводят людей слишком далеко. Вы меня, надеюсь, понимаете?
— Неужели так далеко зашло? — вслух подумал Рябинин-старший.
— А что, ваш Маркевич — новый генерал Галифе?
Перс сложил на животе пухлые, унизанные кольцами руки, ответил нехотя:
— Откуда мне, скромному иранскому торговцу, знать о качествах русских офицеров? Моё дело, как друга вашей семьи, предупредить о надвигающейся опасности. Предупредить и кое о чём попросить… Я надеюсь, Даниил Аркадьевич, вы не откажете мне в скромной просьбе?
— Всегда к вашим услугам.
— Завтра у меня назначено деловое свидание с представителем одной… э-э-э… мешхедской фирмы… Так не были бы вы столь любезны, уважаемый учитель, разрешить мне встретиться с этим человеком здесь, в вашем доме? В городе сейчас не очень спокойно, и я боюсь, что моя скромная лавчонка тоже не избегнет разорения… А у вас здесь тихо, спокойно. Так как, Даниил Аркадьевич?
— О чём речь, Абдурахман Салимович! Вы даже могли бы и не спрашивать. Жаль, что услуга, которую я могу оказать вам, столь незначительна.
Перед уходом перс попросил открыть чулан. Миша слышал, как лязгали замки, скрипели петли на крышке. Абдурахман ибн-Салим долго стоял, согнувшись, над сундуком, что-то перебирал в нём, потом вынул несколько связан с бумагами и — Миша не поверил своим глазам! — тяжёлый воронёный пистолет. Привычным жестом, словно кошель с деньгами, он сунул оружие под халат и плотнее запахнул полы. Миша тихо охнул. Перс резко обернулся. Заметив немой вопрос в глазах Рябинина-младшего, пояснил невозмутимо:
— Сейчас всем нужно оружие. Особенно купцам. Купец — лакомая добыча для налётчиков. — Перс ласково погладил по русым вихрам Мишу.
Перс ушёл, а отец с сыном, ещё долго сидели за столом при свете мигающей лампы и думали каждый о своём. Даниила Аркадьевича страшила весть о близящемся перевороте. При всей своей кажущейся нейтральности он прекрасно понимал, что мятежники не станут миловать своих противников. В этом его убедили жесточайшие расправы семеновцев с рабочими Пресни в 1905 году. Ему, тогдашнему студенту Московского, университета, довелось всё это увидеть своими глазами.
А Миша думал о персе. Странный человек. Изысканно вежливый, почтительный, прекрасно образованный, немножко по-восточному таинственный… А вот добрый ли? Папа говорит, что Абдурахман Салимович — человек добрейшей души, а Миша в это почему-то не верит. Может быть, потому, что перс скрытен, потому, что он каждый ответ свой взвешивает, как в лавке имбирь? Но скрытность не отрицает доброты. Перс предупредил о грозящем перевороте, а значит, совершил тем самым доброе дело, но Миша так и не понял, как сам перс относится к грядущим событиям: радуется он мятежу или боится его? Да, странный человек этот мелкий торговец из иранского города Мешхеда.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Астрахань. Тревожная ночь
Ни Мише, ни его отцу уснуть той ночью так и не довелось.
Около полуночи пришёл с запиской приказчик Абдурахмана Салимовича и потребовал отдать ему сундук. Даниил Аркадьевич поколебался, но, убедившись в подлинности записки, сундучок отдал и даже помог взвалить его на спину посланцу.
Ещё через час прибежал Колька Портюшин и, размахивая старым «смит-вессоном», призывал граждан обывателей выступить на защиту революции. Миша с радостью улизнул бы из дому, но отец воспротивился и чуть не дал «пролетарскому дитяти» затрещину. Не менее решительно он отобрал у Кольки револьвер и усадил его пить чай.
Из рассказов Кольки стало ясно, что «Маркевич жмёт», что «гидра окружила Совет», что красноармейцы и рабочие отряды отступают на окраины города, и если не случится чудо, то Астрахань падёт. И тут Миша почему-то впервые позавидовал Кольке. Причастность или непричастность к событиям у них с соседским мальчишкой была одинаковой, но тот воспринимал сами события как своё, кровное. Колька твёрдо знал, кто друг, а кто враг, как знал и его отец, который с винтовкой в руках сражался этой ночью против мятежников. А кем были для Кольки Миша и его отец? Растерявшиеся обыватели… И когда Колька, напившись чаю, ушёл, Миша сказал, краснея и пугаясь своей смелости:
— Мы с тобой, папа, наверное, плохие люди.
— Это почему же? — сдвинул на лоб очки Рябинин-старший. — Ты что этим, Мишук, хочешь сказать?
— Мы плохие люди, — упрямо повторил Миша. — Мы с тобой, папа, никакие. Понимаешь, никакие.
— Не понимаю, — побагровел учитель, — не понимаю.
— Ты говоришь, что анархисты — это неприлично. А кадеты — это прилично? А Маркевич — это прилично?
— Михаил! — вскочил Рябинин-старший. — Перестань немедленно! Как ты смеешь… с отцом… — Он прижал ладони к горлу, что было признаком сильнейшего волнения, и застыл так посреди комнаты, высокий, нескладный, растерянный.
Мише стало жаль отца.
— Ладно, папа, — сказал он примирительно, — не будем спорить. Давай лучше спать.
Разобрали постели. Задули лампу. Миша лежал тихо, широко распахнув глаза во тьму, и слышал, как скрипят под отцом пружины.
— Ты спишь, Михаил? Нет, сын, нет, — чуть слышно бормотал Рябинин-старший, — кадеты — эта не только неприлично, это отвратительно. Ты слышишь, Михаил? Нет, он не слышит…