Белоснежка подняла на него глаза.
– А, Платон Сергеевич, да вы отдохните, ваши сцены переносятся на вечер…
– Я слышал, Макс объявил. Анжела, я живу в полутора кварталах отсюда, четыре часа до восьми, если можно, я дойду до дома… вернее доеду…
– Конечно, Платон Сергеевич, только телефон держите рядом, если что, я позвоню. Текст у вас есть?
– Да, вот он.
Платон улыбнулся и, вынув из кармана шинели свернутый в трубочку сценарий, показал девушке.
– Вы сцены все себе пометили? Дайте я посмотрю.
Она забрала его сценарий и старательно обвела кружочками все отложенные сцены.
– Ну вот, я вам все написала. В 34-й и 41-й у вас очень много слов, вы посмотрите ещё…
Он взял протянутый сценарий и тоже понизил голос:
– Так я же на машине… – и сделал заговорщическое лицо.
– Ой… ну ладно. Только никому не говорите, что уходите, а как я позвоню, пожалуйста, возвращайтесь сразу.
Платон закаменел лицом, вытянулся в струнку, вскинул правую руку к козырьку фуражки и отчеканил:
– Так точно, товарищ первый секретарь горкома! Будет выполнено!
– Я на вас надеюсь, – сказала Белоснежка, ещё чуть-чуть поволновалась и вновь принялась пристраивать на острой джинсовой коленке свою писанину.
Второй режиссер снова захлопал в ладоши и прокричал:
– Снимаем сцену 17! Все, кто занят в сцене 17, прошу на лестницу! Грим-костюм на площадку, реквизит… Реквизит, мать!!!.. У нас «беломор», две пачки на подоконник, спички, планшетка. Реквизит!!! Юля, я же сказал, ваших людей на площадку… Черт!
Платон, перешагивая через провода и кабели, вышел в коридор, ведущий на лестницу, параллельную той, где готовились к съемке. Шум голосов, команды затихали, потом исчезли совсем.
Платон шагнул на лестницу, спустился на один пролет, остановился перед широким и высоченным окном и, глядя во двор, зашарил по карманам шинели в поисках сигарет.
Рамы окна несли на себе слоев двадцать покраски, отлупившейся местами до дерева, и были хорошо, словно на стенах Большого Каньона, видны оттенки старых покрытий.
Стекла были частично обыкновенные, новые, а частично – толстые, неровные, с вкрапленными ниточными утолщениями и крошечными пузырьками, и отливали на свету бутылочной синевой. «Ведь, может быть, ещё и довоенные, блокаду пережили».
Платон поймал себя на том, что пытается найти на этих стеклах следы белой бумаги, крест-накрест приклеенной семьдесят лет тому назад. Он вытащил из кармана курево.
Пачка была непривычно большая и квадратная. Платон посмотрел: в руке была пачка «Беломорканала». Из другого кармана он вытащил коробок спичек. На этикетке был изображен самолетик с красным кулаком вместо пропеллера и надписью «Бей врага!».
«Реквизит. Сигареты и зажигалка остались в пуховике».
Он поглядел на примитивно изображенную на пачке географическую карту с красными звездочками, вскрыл коробку, вытащил папиросу, смял плоско кончик мундштука, чиркнул спичкой и закурил. Вкус табака был горьковатый, крепкий. Платон, сжигая папиросу почти до половины, наполнил рот дымом и глубоко затянулся. Немножко закружилась голова. «Это оттого, что с раннего утра ничего не ел», – подумал он.
Утром, правда, он съел глазунью из пяти яиц, но потом весь день сидел на пустом чае, так как обед, привезенный на площадку, ему не глянулся. «Да, а как же люди на одном куске хлеба жили, в холоде, под обстрелом, под бомбежкой, еще и смены на заводах выстаивали?» Платону вспомнились рассказы бабушки, пережившей блокаду от звонка до звонка. О том, как она с его матерью, тогда совсем девочкой, и тремя младшими, погодками Владиком, Георгием и Константином, жили на Васильевском острове.
Платон очень хорошо помнил их беседы, а с возрастом то, о чем говорила бабушка двадцать лет назад и что, по логике, со временем должно истекать из памяти, наоборот, с каждым годом проступало ярче, становилось более осязаемым и четким.
И все чаще вспоминалось и думалось о том блокадном зимнем дне, который… Платон с усилием оборвал свою мысль. «Нет, только не сейчас, и только не здесь, сейчас я выйду, сяду в машину, проеду один квартал прямо, потом поверну направо, проеду еще полквартала, въеду во двор, выйду из машины, поднимусь домой, что-нибудь перекушу и погоняю текст, его действительно много, а хорошо выученный, уложенный текст – лицо актера!»
Платон сознательно выстраивал направление мысли, уводя его от воспоминаний, которые притягивали к себе, как сильный магнит рассыпанные мелкие гвозди, как притягивает к себе внимание и мысли все то, что с трудом поддается объяснению… или не поддается никак.
Платон затоптал окурок третьей папиросы, поднял, положил на край подоконника рядом с двумя предыдущими, вынул из кармана шинели бумажную салфетку, которые всегда, работая на съемочной площадке, по многолетней привычке рассовывал по всем карманам, и аккуратно завернул в неё окурки, зажал в руке и, нахлобучив на лоб фуражку, стал спускаться по лестнице. «Чего я с окурками возился, дом-то расселенный, на капремонт, никто здесь не живет… – пришла запоздалая мысль. – Домой, домой, поесть, отдохнуть…»
Топая по ступенькам начищенными до лакового блеска офицерскими хромовыми сапогами, Платон ускорил шаг.
Дверь, ведущая во двор, не открывалась. Платон подергал её на себя, потом навалился плечом, толканул. Безрезультатно. Помянув всуе черта, Платон отправился обратно наверх. Поднявшись на два этажа, где работала съемочная группа, он повернул в противоположную от неё сторону и, тихо ступая, пошел вперед. Коридор поворачивал то налево, то направо, за очередным поворотом оказывался следующий коридор, иногда сумеречный, иногда снабженный одним или двумя окнами и потому светлый. Несколько раз попадался подъем или спуск в несколько ступенек – деревянных, скрипучих и расшатанных, или каменных, с закруглённой гранью и истертой, но хорошо заметной резьбой, изображавшей переплетение цветов и птиц. Из окон этого бесконечного коридора был виден то двор колодцем, то улица, и Платон уже окончательно потерял представление о том, в какой части здания находится он сам и где осталась съемочная группа.
Бесконечный коридор закончился огромной квартирой, комнаты которой были расположены по обеим сторонам движения, и Платон сперва даже не понял того, что вошел в квартиру. Он толкал и распахивал двери в комнаты, пустые, пыльные и глухие, несмотря на высоченные, метров пять, потолки. Пройдя мимо всех комнат, Платон оказался в похожей на танцевальный зал кухне с добрым десятком старых газовых плит.
В огромной нише, на возвышении, стояли разгороженные дощатыми перегородками с отвалившейся штукатуркой и обнажившейся дранкой три унитаза. Над ними, на уровне вытянутой руки, висели деревянные ящики. На одном из них была цепочка с необыкновенно белой фаянсовой ручкой. «Вот это да! – искренне удивился Платон. – Гальюн прямо на кухне!..»
Он даже забыл о том, что вот уже минимум с полчаса не может найти выход из заколдованного коридора. «Как же они… все… все вместе, при всех… ничего себе!» Но, приглядевшись, понял, что туалеты прежде были, несомненно, снабжены дверьми, ныне отсутствовавшими. Платон тихо засмеялся. «Да, лихо это я!.. Но все же, а где выход?» Получалось, что коридор заканчивался этой кухней. Платон ошалел и закрутил головой. В дальнем углу кухни была дверь. «Черный ход», – подумал Платон. Он открыл первую створку, шагнул вперёд, вытащил из петли полуметровый железный крюк, откинул его и, как следует наддав плечом, распахнул дверь…
Справа загрохотало, посыпалось, и Платон, отшатнувшись и инстинктивно прикрыв голову руками, присел на корточки. На плечи и спину ему, ощутимо ударив, попадали какие-то доски. Платон стряхнул с головы пыль, встал. Оказывается, между двойными дверями были сооружены хозяйственные полки.
От удара обе половинки двери открылись, и вся нехитрая конструкция, простоявшая неведомо сколько лет, рухнула. Вперемешку с толстыми, отполированными досками, лежали газеты. Платон, заинтересовавшись, поднял одну. «Правда», орган Центрального комитета ВКП (б)… Декабрь 1942… от Советского информбюро… вчера и позавчера наши войска вели тяжелые оборонительные бои в районе… были вынуждены оставить город…