И висит над дедовым столом, за которым она обжилась, следующая назидательная выписка из словаря С. И. Ожегова, сделанная Асиной рукой: «Дом – это жилое помещение, в котором человек чувствует себя спокойно и свободно».
Дед уже отчаялся доказать любимой внучке, что он тоже человек и тоже желает чувствовать себя в доме спокойно и свободно. Но Настя (извините, Ася), как найдет на нее стих, сует веснушчатый свой нос в дедову комнату и заявляет:
– Деда, у меня тут важные дела. Иди со своими газетами в мои апартаменты. Иди давай.
– Опять спиритический сеанс, – ворчит догадливый дед себе под нос, но так, чтобы внучка не расслышала. Сворачивает в рулон подшивку, тянет с полки философский словарь, зачем-то сует в карман калькулятор и отправляется в Асин компьютерно-плюшево-плакатный уголок.
– Ничего не забыл? – ехидным голоском переспрашивает Ася.
– Нет-нет, – фальшивит дедушка.
– А мобильник? Раньше некоторые забывали очки, носовые платки, ручки и калькуляторы, записные книжки, не помню, что еще, а теперь мобильники? Прости, пожалуйста, дед, может, ты хочешь, чтобы именно я беседовала с твоей очередной присухой?
– Э-э… С чем, пардон? Что есть по-русски «присуха»?
– Ладно, с дамой сердца. В принципе, я могу, мне не в облом…
– Боже упаси, только не это, – бормочет многоопытный и многострадальный дед. Уже ясно, что его хитрость не удалась, и телефон отправляется в другой карман кардигана.
Дед исчезает, и Ася погружается в прошлое.
«Дом – это жилое помещение…» М-да.
«…Мишка, как я хочу домой! В наш замок на площади Льва Толстого. Хочу снова поехать с тобой на американке до Двадцать Пятого Октября, дойти до Дворца пионеров и встретиться после занятий, и чтобы ты прищуривался и складывал пальцы кадром, ловя композицию, и рассказывал мне о фотоделе, о выдержке, о проявителях и прочей химии. И мне не будет скучно все это слушать. Снова хочу после уроков пойти с тобой в кино, в наш „Арс“, все равно, на какую картину. И обещай мне, Мишка, что, когда встретимся, ты покатаешь меня на лодке где-нибудь на Островах, а я тебе помогу грести тяжелым веслом. И чтобы налетела гроза, хлынуло с неба, и мы бы босиком понеслись куда-нибудь прятаться. И спрятались бы – только вдвоем – в какой-нибудь всеми забытой заросшей диким вьюном беседке…
Еще хочу, чтобы ты смотрел на меня и не отводил взгляд. Смотрел и не отводил, чтобы сердце билось и жило. Я хочу, чтобы снова шло время на наших часах, на наших одинаковых громыхливых будильниках, и чтобы мы сверяли минуты и договаривались, чтобы будильники звенели одновременно, и чтобы мы с тобой, разделенные этажами, знали, что сейчас одновременно нажмем кнопку, и наступит тишина, в которой мы, по обещанию, подумаем друг о друге. И сердца будут стучать одинаково – под ход часов: так-так, так-так…
Мишка, я хочу домой…»
Жили они в одном доме на Петроградской стороне – в знаменитом доме Розенштейна, или, как его чаще называют, «доме с башнями». Но окна их выходили не на площадь Льва Толстого, бывшую Архиерейскую, а на тот кусочек проспекта Карла Либкнехта, бывшего Большого, что притаился за площадью и вел недалеко к речке Карповке, в тупик, к глухому берегу, заросшему сорной травой. В бурьяне вечно паслась коза и шастала детвора, охотясь на божьих коровок и в поисках простеньких приключений.
Речка Карповка, одна из дельтовых невских проток, не широка и не глубока, но имеет коварное свойство привольно разливаться по низине Петроградской стороны, когда осенью в Неву западный ветер надувает балтийской воды. Бывало, разливалась так, что на Кировском проспекте, бывшем Красных Зорь, бывшем Каменноостровском, смывало деревянное торцевое мощение. И потом, по схлынувшей воде, собирали шестигранные шашечки мощения и складывали пирамидками, чтобы рабочие снова могли замостить проспект.
Как-то размыло и трамвайные пути. И тогда Настя с Мишей, вместо того чтобы ехать на трамвайчике-американке, обязательно красном, отправились в долгий путь к Дворцу пионеров на свои любимые занятия: по Кировскому, потом через мост, оставляя позади Петропавловку, через Марсово поле, мимо Летнего сада и рыжего Инженерного замка через крутой мостик и дальше по Фонтанке до проспекта Двадцать Пятого Октября, бывшего Невского, до Аничкова моста. Эта нечаянная прогулка и положила начало их совместным блужданиям по городу. В блужданиях своих, продолжавшихся года полтора, они взрослели, и прежняя детская дружба – не разлей вода в ясноглазом доверчивом детстве и «тили-тили тесто» в пионерском звене – переросла в любовь…
В любовь. Пусть желторотую, едва оперившуюся и незаботливую, как молодая птица, но в любовь. И конечно же, навечно, потому что для первой любви, пока она оперяется и трепещет крыльями, разлук не существует…
О разлуках – это, конечно, не так. Это для поэзии. Но как же без поэзии, коли уж – любовь? Как же без странных совпадений, без знамений, без сплетений обстоятельств и – рук, наконец? Как же без неба в глазах, без высокой его прозрачности, что предвещает первую любовь?
…Ах, это я снова об Асе. Впрочем, это вечное и общее. И мы тоже не избежали светлой романтики, как и наши родители и пра-пра…
Так вот, жили они в «доме с башнями». Строился он как доходный, но в модном модерном стиле первого десятилетия двадцатого века. Строился дом быстро, крепко и основательно, и видом был шикарен и тогда, и по сю пору хорош. Видом шикарен, но после революции улей стал еще тот. Коммуналки, как вы понимаете. Дурных, правда, почти и не было, к тридцатым годам воцарилась чистота, внутриквартирная негостеприимность, подчеркнутое нелюбопытство к чужим кастрюлям и – холодноватое взаимоуважение как некий пакт, не исключающий подводных течений и несколько мнительной косоглазой наблюдательности.
Миша с родителями и младшим братом жили на последнем этаже, на четвертом, Настя с мамой – на третьем, над кинотеатром «Арс».
Мама Настина, Надежда Игнатьевна Афанасьева, в свое время отучилась в женском медицинском институте, в дни ее молодости заведении совсем новом. Манеры она имела модные у медичек своей юности: одевалась мешковато, курила крепкие папиросы, была резка, суховата, эмансипирована и восторженна до легкого румянца на желтоватых щеках, когда дело касалось редких патологий. Или, позднее, Настиных балетных талантов.
Настю Надежда Игнатьевна родила уже в хорошем возрасте по тем временам, за тридцать. О Настином отце разговоров не велось. Сложилась лишь версия, что был он военным доктором на империалистической, где и встретил еще совсем молоденькую Надежду Афанасьеву, одну из первых докторш, только-только выпущенных институтом. По сути была она не столько докторшей, сколько хирургической сестрой, но случалось, и ассистировала.
Роман между будущим отцом Насти и Надеждой Игнатьевной тогда так и не сложился. И, будто черновик некой богато задуманной, но неудавшейся или не вовремя задуманной рукописи, скомкан был и заброшен. Имели место жаркие встречи посреди кровавого ада войны, но без обещаний и клятв в верности. Когда в семнадцатом году мир перевернулся, и стало непонятно, кто враг, а кто нет, и появилось великое множество враждующих правд, Надежда вернулась в Петроград и стала работать в том самом институте, который окончила.
Доктор, ее amant, затерялся на фронтах. Потом, как выяснилось позднее, по заданию комиссариата организовывал госпитали то здесь, то там. Но в один прекрасный час вдруг оказался в Петрограде, только что сделавшемся Ленинградом, и стал одним из ведущих хирургов в том самом медицинском институте, где работала Надежда. Они встретились и узнали друг друга.
Он скоро исчез, но родилась Настя. По версии Надежды Игнатьевны, Настин отец умер от гриппа, так и не увидев дочери. Писем, однако, никаких не сохранилось и портретов тоже, а Надежда Игнатьевна носила девичью фамилию – Афанасьева, которую передала Насте.