— Что ты говоришь? — Композитор побледнел.
— Да ты не беспокойся, — продолжал Джованни, все так же невозмутимо растягивая слова, — ничего особенного. Он поволновался и ему немного взгрустнулось. — Джованни запнулся. Верди смотрел на него вопросительно.
— Видишь ли, — Джованни заикался от смущения, — отец вспомнил Маргериту. Бедняжка так верила в тебя, и бог не дал ей дожить до дня твоей победы.
Верди помертвел. Зеленые круги поплыли у него перед глазами.
— Веди меня к отцу! — сказал он беззвучно.
— Что ты, что ты! Это невозможно! — Молодой Барецци всполошился. Он в отчаянии замахал руками. — Не проси меня об этом. Именно этого-то и не хотел отец. Он не велел мне говорить тебе о его слезах, а я, дурак, сам не знаю почему, все это выболтал… Сделай милость, не выдавай меня. Отец сказал, что ты не должен знать об этом. Ты сегодня принадлежишь родине, обществу, публике — так он сказал! Не думай ни о чем другом. А завтра рано утром мы будем у тебя. Очень рано утром. Ты, наверно, еще будешь спать. Мы тебя разбудим.
И Джованни, снова с опаской поглядывая вверх и вниз, поспешил уйти со сцены.
Композитор коротким поклоном распрощался с окружавшими его людьми — новыми знакомыми и просто любопытствующими, падкими на всякого рода сенсации — и направился по коридору прямо в уборную к синьоре Стреппони. Дверь была приоткрыта. Он постучался и вошел.
Уборная синьоры была полна цветов. Корзины стояли прямо на полу; на туалете, на мягких пуфах — всюду были разбросаны букеты. Композитор подумал, что и ему следовало послать примадонне цветы, а он этого не сделал.
Джузеппина сидела перед зеркалом. Выйдя со сцены, она внезапно почувствовала усталость. Горничная хотела тотчас расшнуровать ее, но примадонна не позволила прикоснуться к себе. Она захотела посидеть несколько минут неподвижно, в полной тишине, с закрытыми глазами, не снимая грима. Увидев Верди, Джузеппина просияла и встала к нему навстречу.
— Ну? — спросила она взволнованно, ласково и радостно. И протянула ему обе руки. Верди взял эти доверчиво протянутые руки и крепко, как товарищу, пожал их. Он хотел сказать Джузеппине, что он благодарен ей за внимание и тщательность, с которыми она разучила и исполнила свою партию, хотел сказать ей о том, как прекрасен ее теплый, звонкий и выразительный голос и как обаятелен образ Абигаиль, так умно и талантливо ею созданный. И еще: он хотел сказать, что она во многом содействовала успеху его оперы и что он этого никогда, никогда не забудет. Но он растерялся, и все слова мгновенно вылетели у него из головы. Он не узнавал синьоры Стреппони. Артистка не успела стереть с лица грим последнего действия, смущающей реализмом маски умирающей Абигаиль. На композитора смотрело чужое, незнакомое лицо с искусственно удлиненными глазами. Щеки синьоры покрывала мертвенная бледность. Вокруг рта лежали темные тени. Золотые волосы были полураспущены. И это было страшнее всего — живые, точно пронизанные лучами солнца золотые пряди вокруг мертвого застывшего лица… Композитор содрогнулся. «Что это? — мучительно подумал он, — откуда у нее эти волосы? Где она достала такие?»
В уборной было душно, пахло гримом и цветами — лилиями и розами. У Верди закружилась голова. Он закрыл глаза.
Джузеппина казалась разочарованной. Она повернулась к зеркалу и позвала горничную. Аннина вышла из-за портьеры, разделявшей уборную на две половины, и подала синьоре белый шелковый пеньюар. Джузеппина закинула голову назад. Аннина осторожно и ловко покрыла ее лицо толстым слоем вазелина и ватой стала снимать грим. Синьора Стреппони смотрела на Верди в зеркало.
— Довольны ли вы мной, маэстро? — спросила она спокойно. Голос ее донесся до композитора точно издалека. Но он заметил, что в этом прекрасном женском голосе пропали какие-то нежные призвуки, звучавшие в нем несколько минут назад.
— Я вам очень, очень благодарен, — с трудом проговорил композитор.
Джузеппина, казалось, не заметила его смущения.
— Я очень рада, что все так прекрасно удалось, — продолжала она спокойно. Теперь она говорила приветливо и чуть-чуть покровительственно, точно старшая. — Я слышала, что Мерелли собирается заказать вам оперу к следующему сезону. Несомненно, он предложит вам самому назначить цифру гонорара. Это надо обдумать, синьор маэстро. Приходите ко мне завтра к обеду… Впрочем — нет, завтра я занята, приходите послезавтра. Мы потолкуем об этом.
В коридоре гулко зазвучали шаги. Донесся оживленный разговор. К примадонне, по-видимому, шли гости. Верди поспешил откланяться и выскользнул в мало освещенный коридор. Ему хотелось остаться одному. Но он не представлял себе, каким образом ему удастся выбраться из театра незамеченным. Он остановился в раздумье. В эту минуту из темного пролета лестницы вынырнул человек и двинулся прямо на него. Это был Солера.
— Ага! — воскликнул либреттист. — Так и знал! Был у примадонны. Очень хорошо. В порядке вещей. А я за тобой. Пора двигаться, о триумфатор! Дозволь мне, жалкому и недостойному рабу, бежать, уцепившись за твою победную колесницу!
— У меня к тебе большая просьба, — тихо сказал композитор. — Помоги мне выйти из театра так, чтобы меня никто не видел.
Солера опешил. Он всплеснул руками, присел на корточки и хлопнул себя по коленям.
— Боже мой! — воскликнул он, — да ты совсем с ума спятил! Это чудачество превосходит все, что только можно вообразить. Не ожидал — даже от тебя — ничего подобного! И говорю тебе прямо. Я не желаю принимать участия в таком глупом фарсе, в такой нелепой выходке, в таком преступлении — да, да, в преступлении. Ты сегодня не имеешь права так поступать! Не имеешь права так поступать по отношению к публике, по отношению к обществу, по отношению к людям, которые оказали тебе столько внимания и любви, да, да, будем называть вещи своими именами — столько любви. Знаешь ли ты, что делается? Вся площадь, все улицы вокруг театра запружены народом. Тебя ждут! Тебя хотят видеть! Тебя хотят приветствовать! Студенты собираются проводить тебя домой с факелами. А ты замышляешь обидеть всех проявлением твоего необузданного, необъяснимо сумасшедшего характера. Это немыслимо! Это грубо, бестактно, неприлично!
Солера говорил бы еще очень долго. Но, взглянув на Верди, он понял, что понапрасну теряет и время и красноречивые доводы. Композитор не слушал.
— Я отдал им оперу, — сказал он тихо, — а теперь хочу остаться один.
— Ладно, — оборвал свою речь Солера. — Ладно! Я тебя, конечно, не понимаю. И по-моему, ты неправ. Но сегодня ты победитель, а победителей, как известно, не судят. Пусть будет по-твоему. Рискнем! Может быть, как-нибудь и проскочим.
Они спустились по лестнице, прошли через темное фойе, спустились еще ниже, очутились под сценой, в машинном отделении. Дежуривший там пожарный не смог отказать композитору в его просьбе выпустить его вместе с либреттистом через маленькую потайную дверь, открывать которую было строжайше запрещено. Узкая, еле заметная дверь была прорублена в глубоком подвальном помещении. Выскользнув из нее, композитору и либреттисту пришлось преодолеть несколько скользких каменных ступенек. Они оказались на улице, у задней стены театра.
Здесь было тихо. Но на площади перед Ла Скалой толпилось очень много народа. Ждали выхода композитора. Слышался смех и шутки. Насвистывали и напевали запомнившиеся мотивы из оперы. Во весь голос пели хором «Унесемся на крыльях мечтаний…». От театра отъезжали последние кареты. Под копытами лошадей вспыхивали искры. Свечи, мерцающие в граненых стеклянных фонарях, казались блуждающими огоньками. Композитор и либреттист, смешавшись с толпой, отошли от театра незамеченными. Они закутались в плащи и низко надвинули на глаза широкополые шляпы.
— Точно заговорщики, — смеялся Солера.
Они шли очень быстро. Ночь была безлунной, но небо светилось от множества звезд.
— Ура! — сказал Солера, когда они вышли на улицу деи Сорви. — Спасены!
Кругом было тихо. Городской шум остался далеко позади, на центральных улицах. Было темно и безлюдно. Фонари попадались редко. Прохожих в этот час совсем не было.