Неумолкающие, ураганные аплодисменты казались объявлением войны, казались началом военных действий. Австрийским шпионам и провокаторам оставалось в тот вечер только одно — восхищаться и громко аплодировать. Аплодировать и громко восхищаться. Критиковать было опасно. Малейшая попытка высмеять композитора и его музыку могла кончиться катастрофически для каждого, кто осмелился бы это сделать. И шпионы аплодировали и восхищались. Они переходили от одной группы к другой и, аплодируя, слушали, слушали, слушали. И, восхищаясь, подмечали, подмечали, подмечали.
Исполнители главных ролей и композитор выходили кланяться. Сверху они казались маленькими куклами, ярко и богато наряженными. Искрились чешуйчатые доспехи Абигаиль. Желтело золото одеяний Навуходоносора. Развевались яркие плащи — синий плащ Фенены, оранжевый — Измаила. Среди блестящих доспехов ассирийцев, среди живописных одеяний других оперных героев одиноко чернел сухой, резко очерченный силуэт композитора в скромном сюртуке. Среди улыбающихся, ловко раскланивающихся актеров композитор казался негнущимся и неподвижным как острая скала, веками стоящая над волнами бесследно проносящейся мимо воды.
Верди не понимал, как можно так долго раскланиваться, сохраняя на лице всегда готовую, застывшую улыбку. Для него это было невозможно. Он выходил на авансцену и останавливался. Потом коротким кивком головы он благодарил публику за прием. Поблагодарив, он охотнее всего тотчас ушел бы за кулисы. Но он понимал, что поступить таким образом он не имеет права. Он выходил кланяться не один, а в обществе знаменитых певцов. Не известно, как приняла бы публика его оперу, если бы не нашлось для исполнения главных ролей таких замечательных артистов, как Джузеппина Стреппони и Джорджо Ронкони. Поэтому он не мог уйти со сцены раньше, чем соблаговолят это сделать они. В особенности же он должен был считаться с синьорой Стреппони. Уйти со сцены раньше примадонны было бы вдвойне непростительно. И он поневоле должен был ждать и благодарить публику за овации.
А Джузеппина Стреппони все кланялась и кланялась, низко приседала, улыбалась, прикладывала руки к сердцу. Когда примадонна наконец решала, что своими поклонами достаточно отблагодарила публику за внимание, она поворачивалась и быстро уходила. Каблучки ее звонко стучали по деревянному полу. Ее панцирь переливчато блестел и мгновенно потухал, когда артистка заходила за тяжелую бархатную портьеру у входа за кулисы. Джузеппина скрывалась, а золотая бахрома продолжала трепетать, как трепещет трава, по которой проскользнула серебристая ящерица. Композитор шел за примадонной. Зайдя за портьеру, он облегченно вздыхал.
— Все идет прекрасно, — говорила синьора Стреппони. — Я очень, очень довольна.
Джузеппина казалась необыкновенно возбужденной. Глаза ее блестели. В этот вечер она выглядела чрезвычайно привлекательной. Мерелли поглядывал на нее с нескрываемым удовольствием. Он искренне любовался ею. Каждый раз, когда Джузеппина ловила на себе его взгляд, на лицо ее точно падала тень, и оно становилось печальным и строгим.
Шум в театре не прекращался. Публика была ненасытна в своих требованиях. И опять — все в том же порядке — актеры шли кланяться и благодарить. Композитор тщательно переступал через рейку, выходил на авансцену и останавливался на виду у публики. Он начинал чувствовать усталость и легкое раздражение. А публика все не унималась и по-прежнему настойчиво вызывала его.
В самый разгар приветственных демонстраций дверь в ложу № 16 широко раскрылась. Вошел генерал Горецкий. Он казался удивленным.
— Что здесь происходит?
— Ах, папа, вы, как всегда, опоздали, — сказала Эльза с досадой.
— Что здесь происходит? — переспросил генерал.
— Только что кончилось первое действие оперы, — сказала Эльза. — Мне жаль, что вы не слышали этой музыки. Это очень странная, варварская музыка. — Эльза смущенно засмеялась. — Я не уверена, что она очень хорошего тона. Может быть, она груба, может быть, даже несколько вульгарна, но в ней чувствуется сила. И она волнует… Очень волнует.
Аплодисменты не прекращались. Верди выходил кланяться.
— Посмотрите, папа, вот и композитор, который написал эту странную музыку. — Эльза смотрела на сцену в лорнет. — Он небольшого роста, ужасно худ и очень некрасив.
— Эльза, перестань разглядывать актеров в лорнет, — сказала госпожа Горецкая, — это неприлично!
Генерал послал адъютанта за майором фон Ланцфельдом. Верди опять вышел кланяться. В тридцатый раз. Эльза, не отрываясь, смотрела на композитора в лорнет.
— У него интересные глаза. Они посажены очень глубоко, поэтому их нельзя оценить сразу. Они какие-то бездонные и, представьте себе, папа, светлые. Странно, не правда ли? При таких темных волосах и такой черной бороде! Предупреждаю вас, папа, он несомненно карбонарий, заговорщик и бог знает что! Но у бедняги ужасный teint[1]. И на лице оспенные знаки. Да, да, увы! — оспенные знаки.
Генеральша была вне себя. Лицо ее покрылось багровыми пятнами.
— Эльза, сию минуту опусти лорнет! Это неприлично!
Эльза бегло взглянула на мать и подумала, что ей не следует украшать прическу такими яркими лиловыми перьями. Она — Эльза — никогда этого не сделает. Правда, у нее хороший цвет лица и белая кожа, но это ровно ничего не значит. Она ведь молода, а впоследствии… кто знает? Наследственность — ужасная вещь! К счастью, она мало похожа на мать. К тому же, этот ядовитый лиловый тон ужасен. Когда перья перейдут к ней, она отдаст их перекрасить. Мадам Майер в Париже делает это превосходно.
Генеральша все время говорила о поведении молодой девушки — той идеальной молодой девушки, которую Эльза ненавидела с детства, о правилах приличия, о положении, которое обязывает. Эльза не слушала. Это были вещи, слышанные тысячи раз. Все это надоело.
— Мама, посмотрите в зал и успокойтесь! Ни один человек не обращает внимания на дочь генерала Горецкого, уверяю вас. Все заняты только одним: этим новым композитором, у которого такой плохой teint и на лице оспенные знаки.
— Не вижу никаких оспенных знаков, — сказала генеральша Горецкая. — Ты, как всегда, преувеличиваешь! — И генеральша огорченно вздохнула. Эльза своим упрямством портила ей кровь. Но генеральша считала себя идеальной матерью, матерью-христианкой. Воспитание непокорной дочери она склонна была рассматривать, как ниспосланное ей свыше испытание, и на борьбу с Эльзой смотрела почти как на подвиг. Тем более как на подвиг, что в своих непрестанных пререканиях с молодой девушкой она чувствовала себя совершенно одинокой. Генерал проявлял по отношению к дочери непростительную слабость. Вот и теперь он рассеянно мычал себе под нос напев любимого марша, делая вид, что не замечает очередного конфликта между женой и дочерью. Лицо генеральши стало фиолетовым, почти одного цвета со страусовыми перьями, касавшимися ее левой щеки. Она снова обратилась к дочери:
— Эльза, перестань смотреть в лорнет! Повторяю в последний раз: это не-при-лич-но!
Дверь в ложу распахнулась. Вошел майор фон Ланцфельд. Щелкнул каблуками, застыл в почтительной позе.
— Что скажете о спектакле, майор? — весело спросил Горецкий. — Моей дочери понравилась музыка.
Фон Ланцфельд поклонился.
— Ваше превосходительство, я скажу об этой музыке так: это не парад, а настоящая война!
Горецкий насупил седые брови:
— То есть?
— То есть, ваше превосходительство, я хочу сказать, что такая музыка может содействовать взрыву пороховых погребов!
Эльза опустила лорнет и отвернулась от сцены.
— Вот замечательное открытие! — засмеялась она. — Честь его принадлежит вам, майор? Оно, вероятно, изменит технику ведения войны. Музыка вместо адских машин и фугасов!
Фон Ланцфельд галантно изогнулся перед Эльзой.
— Прошу извинения, — сказал он, — не всякая музыка, не всякая! Я имел в виду ту музыку, которую мы только что слышали.
Эльза смеялась. Майор стоял перед ней, почтительно склонившись. У него было розовое, свежевыбритое лицо. Светлые волосы были разделены прямым пробором до самого затылка. Белый мундир плотно облегал крепкую фигуру. У майора были широкие плечи и тонкая талия, затянутая в корсет, как у женщины.