— Случайность, допустим. Но смотри дальше. Шеф не дает на обсуждение диссертаций в мою лабораторию. Факт общеизвестный. Прислали твой диссер к нам, — значит, беги не к Денисову, а к Третьякову. Почему? Выходит, потому, что шеф не доверяет вышеназванному Денисову ни судьбы людей, ни оценки их работ. Дальше идем. Любимую свою гипотезу он дал проверять не мне, а тому же Третьякову. Допустим, тот провозился зря пять лет — ничего не подтвердилось, допустим, при таком раскладе мне же лучше. Но ведь тоже неприятный симптом сам по себе.
— Почему ты мне ничего не рассказывал?
— По-твоему, об этом приятно говорить? И вот мне уже сорок. А дальше? Конечно, я не Димка, не те мозги, но неплохие, замечу без ложной скромности, мозги. Последние мои результаты — высший класс. У меня сейчас одни козыри на руках, — муж обиженно оттопырил нижнюю губу, — и ты знаешь, сколько я работаю, это несправедливо, наконец.
Это правда, работал Денисов запойно, бывали периоды — сутками пропадал в институте. Таня боялась, как бы он там не подорвался вместе со своими установками, заставляла его по вечерам каждый час звонить домой, он вышучивал ее, но звонил исправно, отдавал им с Петькой распоряжения, командовал, когда им без него ложиться спать... еще летом, до отпуска так было.
— Что ты смотришь на меня? Изучаешь психологию научного творчества? Изучай, это тебе не ваша ботсадовская богадельня: поговорили — разошлись, тычинки-пестики, цветочки-лютики, как поется в популярной песне, социальный масштаб иной, работа пахнет миллионами экономии.
Таня ничего не ответила, хотя муж ждал возражений.
— Хочешь, раскрою тебе один секрет? Года через два я смогу получить премию, да, самую высокую. Обязан просто. Есть все шансы, больше такой ситуации может не сложиться. Считай: высокая наука — раз, выход в практику — два, этому направлению премии давно не давали, — три, наконец, славное имя уходящего зубра, шефа то есть.
Муж загибал пальцы, и Таня понимала: да, это так, Денисов прав, он все верно рассчитал, пора рвать постромки, сорок лет не сахар, как сказал бы тот же Денисов, в пятьдесят будет проще, в пятьдесят мужских лет все давно ясно.
— Теперь понимаешь, чем я занят? Нужно подготовить лабораторию, нужно перемонтировать установки по задуманному плану, нужно взять хоздоговоры для выхода в практику, а главное — заладить ребят на круглосуточную работу и утрясти с шефом. И тогда — верняк, получается грандиозная штука, очень тонкая, жаль, тебе трудно объяснить, очень круглая по результатам.
— Если верняк, зачем столько суеты? — снова перестала понимать Таня.
— Где пепельница? Я закурю, можно? Вот как? Пепельницу из комнаты выставила? (Не убирала ее Таня, спрятала в ночной столик, но объяснять — не услышит, и пепельницы он ей, конечно, долго не простит.) Ну ладно, об этом после. Суета, говоришь, лапонька? Так ведь верняков может выясниться много, а премия одна. Любая премия — лотерея, попытаемся же сделать ее беспроигрышной. Что ты снова на меня смотришь? Не будь ребенком. Посему я и запускаю в ход свои контакты. Все мои малые группы работают отныне на мою тему. Я и Димка — уже малая группа, правильно я понимаю вашу терминологию? Я и Игоряша — вполне мощная группа. Даже Третьякову, злостному своему конкуренту, протянул я руку дружбы, чем он был немало озадачен, теперь горит желанием повзаимодействовать. Но поскольку тема на редкость перспективная и всем интересно, я уж постараюсь всех заразить, работать ребята будут исключительно продуктивно. Остается шеф. Опять смотришь на меня? Что я такого сказал? — наклонился к Тане, запрыгали губы, ходуном заходила борода. — Что, говори! — потряс ее за плечи. — Убери свои прославленные глаза, душеведка. Жалеть меня вздумала за мою суету?
Таня покачала головой. Ночник освещал кусок комнаты — кресло с ее одеждой, постель, фигуру мужа. На противоположной стороне смутно выступала фотография: они с Денисовым незадолго до свадьбы, плывут по реке Лопасне, поют песню:
А думать нельзя,
А не думать не хочется,
Ах, речка Лопасня,
Ах, чем это кончится,
Чем все это кончится...
Димка их тогда фотографировал, Димка с Катрин, стоя по колено в мелководной Лопасне, запечатлели будущих молодоженов. Ах, речка Лопасня... концы тех скользких весел проступали на фотографии в полутьме ночи... зачем Денисов повесил на стену начало их пути?..
— Ну ладно, спи, замучил я тебя. — Муж поднялся, потянулся, распрямляясь, подоткнул упавшее одеяло, несмело погладил ее по щеке. — Не надо было тебе рассказывать, ничего не поняла.
И, высокий, красивый, скрипящий на ходу, вышел из комнаты. Через секунду вернулся, потоптался в дверях:
— Не вставай утром, Петьку я сам провожу. Окно закрыть? Не дует тебе?
Таня молчала. Он осторожно прикрыл дверь.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
А потом будет другой вечер, другая ночь или другие ночи, и Тане вспомнится их с Денисовым разговор...
Она идет от пристани вверх по немощеной пыльной дороге, бурьян по сторонам, белая церковь впереди, геометрия стен, а потом обрыв в кипень голубых куполов, и все это вырастает из-за пригорка, покрытого мелкой кудрявой травой, а дальше пыль неметенных улиц, и при виде домика в три окна на тихой боковой улице и бабки с суровым оглядом вослед — стыдная мысль остаться навсегда, сесть, нет, воссесть на лавку, как та бабка, поутру выходить в огород, где остро пахнет увядающей картофельной ботвой, а потом... Потом «Заря» на Оке, заменившая тихоходные катера, и хныкавший от жары Петька, и где-то новая пристань — кажется, Соколова Пустынь... пустынь — слабый отзвук Достоевского среди брызг моторных лодок и многоцветья кажущихся с реки игрушечными машин на берегу...
Или это демонстрация, май, Ялта... Улицы, спускающиеся к морю, перекрыты. Колонны с транспарантами, ждущие своей очереди, вся Большая Ялта — Гурфуз, Никитский сад, Алупка, Артек, Симеиз... гармонь, и в кругу немолодом, женском — рыжий веснушчатый парень в зеленом бархатном костюме с накладными плечами, подтягивая узкие брюки, пляшет русскую. И бархат, и крой моднейшего пиджака, и азарт на скуластом его лице, и хоровод грузных женщин в кримпленовых костюмах — все перепутано, все не совпадает: кримплен, бархат, фигуры, лица, их выражения, но обряд все тот же, не отменяемый никакими переменами, — гармонь, частушки и русская пляска в заморском тесном костюме... Потом Денисов твердо прошел сквозь толпу, миновал оцепление милиционеров (они посторонились, их пропуская) и поставил Таню так, чтобы ей было все видно — и море, и иностранный, украшенный флагами пароход, и набережную, по которой шли люди, и оркестр напротив праздничных трибун с пухлым улыбчивым дирижером, так отчаянно взмахивавшим руками, словно он каждый раз изумленно вскрикивал «ой, мамочка», и рядом с оркестром маленький мальчик, музыкантский сын, в черном костюмчике с белым бантом на груди, все бил и бил в барабан серьезно и строго.
Такие разные люди шли в колоннах, каких и не увидишь никогда в Москве. Сначала старые большевики и партизаны, освободители города, старики и старухи на распухших ногах... парусиновые туфли, домашние тапочки, ветхие плащи и выцветшие шляпы, ветхие лица и выцветшие глаза открывали из года в год демонстрации в Ялте. А дальше моторизованный нарядный Артек, дальше веселые лица, непривычно много веселых лиц сразу, люди, одетые старательно, но немодно, и слишком много отвисших не по возрасту рано женских животов, прикрытых праздничной одеждой, и слишком много черных мужских костюмов в ослепительно солнечный день, когда и море, и небо, и лиловый куст глицинии на набережной, и бутоны роз, готовые раскрыться, и стройные иностранки в широкополых шляпах, машущие руками с палуб корабля, — все взывает к другим цветам, окраскам, к изящной, красивой жизни... А на набережной между тем движется, торопится не отстать от своих малоразноцветная, неподтянутая, неизящная жизнь, выросшая из годов послевоенных, полубездомных, возобновленная в разрушенном городе в полуразрушенной стране, жизнь, поднятая, построенная, худо ли, бедно ли, но именно этими людьми, их трудом, недоеданием, нелегким их бытом, жизнь, которая иностранцам с корабля могла казаться неказистой и бедной рядом с синим морем и зелеными близкими горами на фоне белого прекрасного города.