Литмир - Электронная Библиотека

Радио поет по-английски, из моего укрытия это отчетливо слышно. Пан Коса уже много лет слушает не только песни, но и новости исключительно на этом языке. И вовсе не потому, что хорошо его знает — по правде говоря, он не понимает ни слова, — просто его дом — единственный во всей округе, где принимаются английские радиоволны.

Коса берет бритву и осторожно скоблит подбородок. Пена уже высохла, но соседа это, кажется, совершенно не беспокоит. Все энергичнее водит он бритвой от горла к ушам, напевая при этом себе под нос.

Так вот, пока пан Коса был целиком погружен в созерцание своего отражения, его кобыла, привлеченная звуками радио, просунула голову в окно. Стойло Шарабайки, кое-как пристроенный к дому деревянный сарай, — всего в нескольких шагах. Едва заслышав по радио музыку, лошадь придвинулась ближе, протиснула голову в окно и принялась с интересом рассматривать все, что лежало на подоконнике. И когда, глядя в зеркало, Коса вдруг заметил рядом со своей физиономией лошадиную морду, случилось непоправимое. Лезвие дернулось в его руке, и вот в следующий миг он уже внимательно рассматривает порез на подбородке, осторожно ощупывает его. Две капли крови ползут по большому пальцу, и наш сосед, которого, очевидно, пугает вид собственной крови, становится бледным как мел.

Он поворачивается к Шарабайке, тычет испачканным в крови пальцем ей прямо в нос.

— Смотри, что ты натворила, — жалуется он, — я чуть было не перерезал себе горло. — Пан Коса купил эту лошадь маленьким жеребенком и давно привык разговаривать с ней как с человеком. Вернувшись к зеркалу, он продолжает выговаривать Шарабайке. — Когда-нибудь меня найдут мертвым в ванной, — предрекает он, — придут люди и, указав пальцем на мой хладный труп, спросят: “Подумать только! Кто ж это перерезал горло старому Косе? Ведь у него не было врагов, и вот он здесь, в луже крови… Он любил свободу, любил женщин. И что же? Да ничего. Через пару лет никто о нем и не вспомнит”. Они снесут этот дом, через сад проложат дорогу. И знаешь, кто будет в этом виноват? — Коса вновь повернулся к Шарабайке. — Ты! Ты одна способна свести меня в могилу до срока. Но нет, меня не запугаешь, без боя не сдамся!

Пан Коса грозит ей пальцем. Впрочем, эта демонстрация силы и независимости все же не вполне его удовлетворяет. Он включает радио на полную громкость и опять поворачивается к зеркалу.

Шарабайка вытягивает шею и цепляет губами носок, который сушится на подоконнике. Глубоко погруженный в мысли о свободе, пан Коса вновь берет бритву и поет на ломаном английском:

— Mona Lisa, Mona Lisa! You have a wonderful smile…

Лошадь срыгивает и тянет с сушилки второй носок. Голова ее уже наполовину скрылась в ванной. С улицы виден только массивный круп. Хвост пребывает в постоянном движении, будто маятник.

В то утро кобыла сжевала еще фуфайку и двое кальсон. Казалось, пан Коса позабыл обо всем на свете. Он все пел и пел. Когда мне все-таки пришлось покинуть свой наблюдательный пост, чтобы не опоздать в школу, он еще пел. Сильный голос вырывался из раскрытого окна и разносился по улице до самого магазина, где уже выстроилась очередь за булочками и молоком. Пробегая мимо, я успел заметить, как люди в очереди с беспокойством озираются по сторонам и спрашивают друг друга, что бы это могло означать. Они ломали себе головы, пока не вышел пан Вацек, хозяин лавки, и не разъяснил, что это поет пан Коса, и никто иной. Тот самый пан Коса, который любит свободу и женский пол, — ведь он один у нас может принимать английские радиоволны.

Не могу припомнить, чтобы я хоть раз слышал, как поет сапожник Мушек. Он точно не пел, когда брился, он и говорил-то очень немного. Если хотел что-то сказать, был предельно краток. Почти все время Мушек проводил в каморке рядом с кухней — там он устроил себе мастерскую. Порой у него, единственного в округе сапожника, бывало так много заказов, что приходилось засиживаться допоздна. Внутри, за дверью каморки стрекотала машинка “Зингер”, которой уже перевалило за шестьдесят, — впрочем, работала она лучше, чем нынешние польские швейные машины.

Мастерская сапожника выглядела как много лет назад. На стене висели старые колодки, чугунный штатив. Пахло бутапреном, особой смесью муки и спирта, которой клеили кожу. Было так темно, что даже днем можно было работать лишь при искусственном освещении. Но Мушеку это не мешало. Его нисколько не смущало ни то, что за день он успевает сшить только одну пару обуви, ни то, что этим портит себе глаза.

Смущало его лишь, что то ли в Катовице, то ли во Вроцлаве построили, как говорят, еще одну обувную фабрику. И в ее светлых цехах с энтузиазмом трудятся юные работницы, выдавая по тысяче пар ботинок ежедневно. Вместо бутапрена там пахнет химическим клеем, а директор фабрики, в знак того, что старые времена ушли безвозвратно, держит под стеклом у себя в кабинете треногу, какой Мушек до сих пор пользуется.

Каждый раз, когда я приносил Мушеку ботинок со сломанным каблуком или дырявой подошвой, я с удивлением отмечал про себя, как просто превратить его мастерскую в музей. Пришлось бы разве что добавить несколько ламп, чтобы посетители могли получше все рассмотреть. Мушек, наверное, тоже так думал. Назло новому времени он и теперь делал почти такие же туфли, как научился давным-давно, еще будучи подмастерьем в фирме “Вольский и сыновья” в Познани. Очевидно, устаревшие каблуки и непрактичные кожаные подошвы — таков был его вызов новому времени, и OR с нетерпением ждал, когда же это самое новое время со всеми своими огромными обувными фабриками, на которых с усердием трудятся молодые рабочие, наконец-то потерпит крах.

По какой-то неведомой причине технический прогресс и в самом деле обошел наш городок стороной. Конечно, до нас доходили слухи о демонстрациях в Варшаве, о произнесенных там вдохновенных речах. Не раз видели мы по телевизору, как известные имена, написанные большими буквами на транспарантах, колышутся поверх зонтов.

Это были великие имена, где-то далеко они изменили мир. В нас же они пробуждали лишь растерянность. Мы не могли представить себя в том мире и торопились переключиться на другую программу в надежде наткнуться на бразильский сериал.

Франек

Дом Мушека замыкал длинный ряд домов, сразу за ним начинался лес. Летом этот лес, который тянулся до самого Рацибора, вселял в сапожника тревогу, напоминая ему, что в мире помимо усердия и порядка существуют анархия и лень.

Страх нарастал, когда созревали вишни. Ему казалось, что однажды утром из этого леса вынырнет Франек, его брат. Франек Мушек, совершенно на него не похожий. Он был на пару лет старше сапожника, что, впрочем, не мешало ему разгуливать повсюду в шортах. На голове у Франека в любую погоду красовалась соломенная шляпа. Он не умел ни читать, ни писать, и этого сапожник Мушек стыдился сильнее всего, хотя вообще-то стыдиться следовало его брату.

Тем летом опасения Мушека были не напрасны. Однажды пронесся слух, что после двадцатилетних скитаний домой вернулся Франек. Решил навестить брата.

В то утро, когда Коса включил радио на полную громкость, сапожник Мушек был еще в постели. Ворочался с боку на бок и пытался натянуть на уши подушку. Но английские песенки легко находили лазейку, пробирались под подушку и не оставляли выбора; пришлось встать. Мушек как раз шел в ванную, когда раздался звонок — кто-то топтался возле калитки. Мушек развернулся, прошел на кухню, где готовила завтрак его супруга, раздвинул гардины и выглянул в окно. Некоторое время молча смотрел в сад, потом уронил занавеску и попятился. У калитки стоял его братец Франек собственной персоной. В шортах, как и двадцать лет назад. На голове — все та же соломенная шляпа, а на ногах — лопнувшие от сырости кеды.

Мушек пятился, пока не наткнулся спиной на кухонный шкаф — ему нужно было на что-нибудь опереться.

— Только не это… — пролепетал он, — Франек.

Пани Мушек — она резала лук — раздвинула кухонным ножом гардины.

— Хм… так вот, значит, как он выглядит, твой брат… — проговорила она, растягивая каждое слово. — Я представляла его иначе… постарше, что ли.

2
{"b":"234342","o":1}