Потом она представила районную школу: теплые классы, парты (как давно не видела она, учительница, парт!), сцена, печь, задрапированная темным ситцем, карта Африки на стене. Странно, Африка — и вдруг здесь даже теплее стало.
«Уехать! — подумала она. — Уехать!» Ей стоило только сказать одно слово. Он ждал.
«А здесь? Как же здесь?» — испугалась она. Она вдруг вспомнила черноглазую Уакат, свою любимицу. Чудесная девочка, она хочет стать учительницей.
А Раутукун? Эта будет врачом, как Волкодав. В следующем году она пойдет работать медсестрой в больницу Сташевского. Что будет с ними, когда она уедет?
Потом она вспомнила вечера у кочевого костра. Кто станет читать чукчам газеты, рассказывать о Большой земле? Она вспомнила, как бережно сушила у костра промокшие, засыпанные снегом листы. Ей показалось, что в яранге запахло гарью, метелью, дорогой. Она улыбнулась. «Я стала кочевницей!»
Как бросишь их, этих людей: сумрачного сильного Теккая, веселого Анчено, ловкого Вуквола?.. Она вспомнила их всех, все кочевье. Смелые охотники, честные души. Она узнала и полюбила этот народ, искренний, правдивый, мужественный. Она не раз уже восхищалась их способностям, их удивительной памятью. О, этот народ, у которого все впереди! Он смело перепрыгнул через многие промежуточные ступени культуры. Они уже привыкли к самолету, а еще не видели и не увидят телеги. Она объясняла им, что паровоз — это пароход на земле, а автомобиль — это самолет без крыльев. Они поняли. Они все понимали!
Уехать? Она спокойно уехала бы, если б могла их бережно сдать с рук на руки новой учительнице. «Детишки за год забудут многое из того, чему я их учила, — озабоченно думала она. — Новой учительнице придется начинать все сызнова. И моя работа, мои труды, эти кропотливые, робкие шаги — все пойдет прахом…»
У нее была мечта, мечта синеглазой советской девушки, не ставшей ни пилотом, ни парашютисткой. «Пройдут годы, — мечтала она, — Уакат станет учительницей, Раутукун — доктором… Появится здесь настоящая школа… Все будут грамотны, счастливы… И кто-нибудь спросит их: „Кто научил вас грамоте? Кто приоткрыл перед вами этот ослепительный мир?“ Может быть, они ответят: „Учителька Таня“. И память о синеглазой Тане с Днепра будет жить здесь».
И она решила: «Нет, не уеду».
«Но Волкодав? И квартирка, и коврик у тахты, и вечерний чай вдвоем, и виолончель?» Она подняла глаза на Сташевского. Он ждал ответа, окончательного, последнего, смиренно опустил руки и сгорбился. Он уже ничего не доказывал, не убеждал. Он только ждал, и глаза его с надеждой и мольбой смотрели на нее.
Она чувствовала, что в ней еще нет ясности. Она не знала. «Веретгыргын, — усмехнулась она, — поединок». И ей вдруг вспомнился Таюге, как он лежал, и шаман над ним. Она только теперь поняла, что не религиозный бред, не страх келе, не надежда на загробную жизнь заставляли Таюге желать смерти. Его измучила боль, и он хотел уйти туда, где покой, где нет ничего — ни болезни, ни радостей. И это она, Таня, вытянула его обратно в жизнь, в борьбу, в мир радости и горя, потому, что жить и бороться, любить и страдать, желать и достигать всегда лучше, чем ничего не желать, ничего не чувствовать, ни за что не бороться. А теперь она сама хотела уйти от этой жизни, от борьбы, хотела уйти только потому, что там, с Волкодавом, ее ждет покой, туфли, отороченные оленьим мехом, на коврике, а здесь даже бани нет… «Нет, нет, это не то. Я ведь и там буду работать. С теми же чукотскими ребятами». Она словно оправдывалась. В ее ушах звенели ее собственные давнишние слова, но теперь их произносил Таюге:
«Ты хочешь уехать, Таня? Ты не хочешь больше видеть наше небо, тундру, родную ярангу? Ты не пойдешь с нами на большую охоту, за нашими стадами? Ты не хочешь жить с нами? Ты не хочешь видеть, как станут людьми дети Таюге? Ты не хочешь проводить Анчено, когда он через Анадырский хребет поедет в Москву, к Сталину, и Сталин спросит его: „Кто научил тебя, Анчено, так говорить по-русски? Кто научил тебя грамоте? Кто открыл мир перед тобой?“ Ты хочешь уехать, Таня?..»
«Нет, нет, я не уеду, Таюге».
Она обернулась к Сташевскому и положила ему руки на плечи. Он стоял, все так же согнувшись, сумрачный и грустный Волкодав. Огромный, смешной ребенок!
— Милый Волкодав! Знаешь что?
Он встрепенулся.
— Что? Что, Таня?
— Ты сделай вот что, Волкодав. Ты за эту зиму еще лучше отремонтируй нашу комнатку, а потом… — и она смущенно улыбнулась.
Он ответил ей грустной улыбкой.
— И тогда, через год, — продолжала она, — я перееду к тебе. Совсем. Навсегда.
— Маленькая хозяйка маленькой квартиры, — пошутил он.
— Зачем нам большая? Нам будет чудесно и в маленькой. Да?
— О да! С тобой везде мне будет чудесно.
— И потом мы поедем с тобой в отпуск, на Большую землю.
— Свадебное путешествие…
— Через море… Владивосток… в Москву.
— Да, в Москву…
— Мы увидим Москву, метро…
— И послушаем оперу…
— И побываем у твоей мамы…
— И у твоей…
— Мама угостит тебя вишневым вареньем и немного всплакнет над тобой, зятек.
Она знала, что еще один человек всплакнет… «Милый лейтенант Павлик, — подумала она, — вот ты растеряешься, когда я приеду с мужем».
Через несколько дней Таня простилась со Сташевским. Он уезжал на север, к морю; она со всем стойбищем откочевывала в глубь тундры.
— Я скоро приеду, — сказал Сташевский. — Я найду тебя в тундре, всюду, где бы ты ни была.
Он долго кричал ей вслед:
— Я найду тебя, Та-а-ня-я… Та-а-аня-я…
До нее доносилось: а-а-я-я…
Скрипели нарты. Изредка ревели олени. Визжали собаки. Падал снежок.
Таня шла, обнявшись со своими ученицами. Она улыбалась им. Знали ли, догадывались ли они, что чуть не лишились своей учительки? Она ничего не сказала им. Зачем? Если бы она уехала, она никогда не была бы счастлива. А сейчас? Она вздохнула легко, всей грудью. До нее доносилось еще: «Та-аня-я…» Или это казалось ей? Он найдет ее, конечно же найдет, милый Волкодав! А впереди уже клубилась бесконечная дорога.
Он найдет ее. Когда длинный обоз скрылся вдали, Сташевский вздохнул, уселся на нарты и крикнул на собак. Они рванулись с места и понесли его домой одного. Нельзя было поступить иначе. Он понимал ее и еще больше любил и уважал. Как-то бредет она сейчас, милая девочка? Через два месяца, объезжая тундру, он заедет к ней. Он найдет ее. По следам кочевых костров и стоянок, по языку тундры он найдет ее, как находил и в прошлом году. Они будут сидеть у огня и говорить о своей любви, большой, честной, хорошей, и будут счастливы…
СУД НАД СТЕПАНОМ ГРОХОТОМ
Мы должны были судить нашего товарища Степана Грохота, десятника.
Накануне суда, вечером, он зашел ко мне.
— Ну? — сказал он, криво усмехаясь. — Ну, грозный судия? Отыскал статью, по какой судить меня будешь?
Мне не нравились эти шутки. Нет, к черту, мы нашутились вволю за эту проклятую зиму. Прав Степан или не прав, а мы должны с этим покончить.
Я сказал:
— Не я тебе судья, Степан. Мы все тебе судьи.
— Все? — закричал он. — И эта собака тоже?
Я знал, что так он говорит о начальнике. Я не мог одобрить этого. Я сказал:
— Иди спать, Степан. Мы поговорим об этом завтра.
Но он не хотел уходить. Он стоял в дверях, покачиваясь на кривых ногах, и кусал трубку.
Зачем он пришел? Он не должен был приходить ко мне сегодня. Но я не мог прогнать его с моего порога, Степана Грохота. Нет, я не мог.
— Помнишь Лена-Гольдфильдс-Лимитед, Федор? — вдруг произнес Грохот.
Я вздрогнул.
— Лена-Гольдфильдс помнишь?
Ну что ж! Я помнил. Лена-Гольдфильдс-Лимитед. Проклятое время! Теперь-то я могу вспомнить о нем спокойно.
Ты хочешь поговорить о Лена-Гольдфильдс, Степан? Давай поговорим. За что нас тогда выгнали с приисков? Кажется, за драку. Ну да, ты избил смотрителя шахты. Мы остались зимой без работы и без крова. Что ж нам еще оставалось, как не идти в «копачи»? Лихие набеги свершали мы с тобой, Степан, на шахты концессионеров. Мы брали золото где хотели. Но однажды какая-то собака выдала нас. Кто б это мог быть? Я до сих пор ломаю голову, Степан. И нас поймали, как крыс в золотом алтаре… О, смотритель знал, что с нами шутки плохи. Собака! Он угадывал, что у нас есть зубы. И он расправился с нами трусливо и подло, как… как хозяйчик. Он заложил выход из нашей норы, и мы очутились в мышеловке. Что ж, закон был на его стороне, а мы были вне закона. Сколько дней мы пробыли там, в этом капкане, без еды, без воздуха, без надежды? Да, пять дней, целых пять дней, пока ты, Степан, не нашел где-то в породе крошечной щели и не выволок меня, полумертвого, «на-гора», к жизни.