Купчиха Оглобина, встретив Никиту вечером в замоскворецком переулке, бежала до церкви Воскресения и там долго отмаливала грехи, решив, что повстречалась с двурогим чертом.
Сам Ромодановский, повстречав нашего петиметра днем, подозвал его к своему рыдвану и хотел было уже попотчевать плетью. Да к счастью Никиты, князь-кесарь полюбил его рисунок и даже приколол свой карандашный портрет к стенке. Потому князь только молвил сурово:
— А ну, дыхни!— И так как от Никиты спиртным не пахло, отпустил его с миром, хотя долго и сокрушенно качал головой вслед: вот она, нынешняя молодежь!
И только Сонцев сразу понял, что причина чудесных превращений в нарядах Никиты — амур, и амур несчастливый!
— Мой Бочудес!—с обычной своей насмешкой заметил он как-то Никите,— Неужто ты думаешь, что все эти парижские парики и камзолы тронут сердце Мари Голицыной? Подумай: она княгиня, богачка и спесива, как все Гедиминовичи. Ну влюбись ты в дочку купца Оглобина! Папаша живо отдаст тебе ее за версальский парик и красные каблуки! А здесь — княгиня Голицына! Да ты для нее мазилка несчастный и ничего более!
Но никакие дружеские увещевания не могли повлиять на Никиту. Он словно в ту весну одурел от любви. И в любви той ничего не было ни от ранних встреч с Оленкой, ни от мимоходного амура с Гретхен. Тут было все другое! Один шорох ее платья, когда Мари садилась на предложенный стуле ц, вызывал у него дрожь. А когда она поднимала на него свои лучистые глаза, он готов был в ту же минуту броситься на колени. Меж тем кокетка давно поняла, какую власть она заимела над молодым человеком, и уже требовала, чтобы он посреди сеанса сбегал за квасом для всего общества иль спустился в ледник и принес льда для брусничной воды. И он бежал, как последний лакей. Все, конечно, потешались над тем, как он спешил исполнить приказы юной капризницы, и он сам понимал, что нельзя так поступать, но иначе, видать, не мог.
Здесь вмешался еще один человек, который не хуже Сонцева разобрался в бедствиях молодого живописца. То была Екатерина Алексеевна.
— Добрый портретец!— одобрительно заметила она, взглянув на миниатюру Мари.— Знала бы, что ты такой славный мастер, тебе бы, а не немцу заказ сделала! Вот эту стрекозу пусть немцы рисуют аль французы.— Екатерина пальцем погрозилась Мари, которая расцветала перед комплиментами Сонцева и Таннауэра. И наказала Никите: — Приезжай завтра ко мне в Лефортово, ты мне нужен!
На другой день в малой гостиной Лефортова дворца
Екатерина Алексеевна угощала его кофе. Когда лакеи вышли, передала ему медальон и сказала просто:
— В сем медальоне моя миниатюра и прядка волос. Отвезешь Петруше и скажешь, чтобы повесил на шею перед генеральной баталией. Верю — любовь моя спасет его в той битве от всех пулек!— Затем, осмотрев версальские наряды Никиты, мягко улыбнулась и молвила спокойно, по-матерински:—Да забудь ты на время стрекозу свою! Зачем ей, дуре, в шестнадцать лет-то твоя большая любовь? Ты, батюшка мой, совсем зачах, с лица спал. А ведь боевой офицер! Мне князь Петр про все ваши заграничные вояжи и злоключения поведал.— Екатерина дружески толкнула вдруг Никиту в плечо, так, как это она делала, наверное, со своим первым мужем — шведским сержантом.— Ступай, одень офицерскую форму и марш-марш сегодня же в армию! На Украйне скоро грянет генеральная баталия, а он здесь по девке киснет! Да зайди перед отъездом к Мусину-Пушкину — он в войско целый обоз с книгами шлет, вот ты и будешь сопровождать тот обоз!
Глядя через окно, как Никита, спешит, спотыкаясь на своих красных каблуках, по усыпанной песком и залитой солнцем дорожке Лефортова сада, Екатерина тихо рассмеялась: «Все-таки мы, бабы,— власть! Надо же, пичужка, а такого мужика скрутила!»
Екатерина не знала, что из соседнего окна вслед Никите смотрела еще одна персона женского пола. Персона та опустила горделивую губку, плакала и молила: «Ну обернись! Хоть раз обернись!» Но Никита не оглянулся, так и не увидел в окне плачущую Мари.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
ПОЛТАВА
По мере того как Никита удалялся от Москвы, все дальше отступал и образ Мари. Казалось, удаляла его сама жизнь. Глубокая, шумная, столь далекая от мастерской Таннауэра или обсерватории Фарварсона, что те казались в ней нереальными миражами, эта жизнь обступила Никиту на большом Муравском шляхе, по которому шла дорога из Москвы к далекой Полтаве. Обоз у Никиты был невелик — пять телег с книгами и походной аптекой, но все одно на постоялых дворах приходилось матерно лаяться и с почтовыми смотрителями и с начальниками других, тысячных обозов, чтобы добыть хотя бы овса для: лошадей и устроиться на ночлег. В те майские и июньские дни 1709 года по просохшим дорогам обозы к Полтаве, у которой напротив шведской стояла русская армия, шли днем и ночью. Из Москвы, Тулы, Воронежа, с далекого Урала и Петербурга в армию везли продовольственные припасы, орудия и ружья, порох и ядра, амуницию и разное снаряжение. Казалось, вся страна готовит армию предстоящей решающей битве со шведами.
В обозе Никиты шли две лекарские фуры. Одна была забита лекарственными снадобьями, в другой же ехал доктор Бидлоо — веселый и энергичный шотландец, который на каждой стоянке излагал Никите новую диспозицию предстоящей генеральной баталии.
— Признаться, я не пойму — то ли вы доктор, то ли генерал! — шутливо заметил шотландцу Никита.
— Эх, молодой человек! Всякий доктор немножко генерал. Только у него свои войска и свои противники. Ну а что касается хирурга, то он уже фельдмаршал. Ведь в моей власти отпилить вам всю ногу или половину ноги, отрезать полпальца или палец!— рассмеялся Бидлоо.
За этими разговорами и не заметили, как миновали Россию, и вот уже за вишневыми садиками забелели украинские мазанки.
Навстречу все чаще стали попадаться обозы с ранеными солдатами и офицерами, а по сторонам дороги возникали пепелища сожженных городков и селений. Здесь прокатилась война и отступила еще дальше, на юг, к Полтаве.
Раненые рассказывали о подвигах защитников Полтавы, малый гарнизон которой — три солдатских полка под командой полковника Келина да две-три тысячи полтавских казаков — приковал к себе всю шведскую армию. Много говорили о клятве героев Полтавы биться до последнего человека и почитать изменником всякого, кто заведет речь о сдаче крепости. Рассказывали о женщинах и детях славного города, которые плечом к плечу со своими отцами и русскими солдатами обороняли городской
вал, лили на неприятеля смолу и горячий кипяток, скатывали на него камни.
И Никита все нетерпеливей погонял возчиков, чтобы скорее увидеть осажденную Полтаву, поспеть к генеральной баталии, которая, как согласно твердили о том все раненые, была теперь неминуемой.
К Полтаве, как к болевой точке войны, стягивались сейчас все нити, и сюда постепенно сходились все силы русской армии. В русский лагерь, стоявший на левом берегу Ворсклы, у деревни Крутой Берег, _ прибыл корпус Шереметева и объединился со стоявшими уже здесь войсками Меншикова, на подходе был новый украинский гетман Скоропадский со своими казаками и калмыки Аюк-хана. В двух верстах от лагеря, за рекой и болотными топями, поблескивали сквозь пороховой дым на жарком июньском солнце купола полтавских церквей.
Замыкая Полтаву в кольцо, стояла шведская армия. К шведам присоединилось несколько тысяч запорожцев, ослепленных и сбитых с толку своим кошевым атаманом Костей Гордиенко, явились из-за Днепра новые отряды волохов, поджидали здесь и крымского хана с его конницей. А за спиной хана грозилась с берегов Черного моря Османская империя, готовая послать против России толпы татарской конницы и своих янычар.
Выступления турок более всего и опасался царь Петр. Вот почему, узнав, что зимой 1709 года Великая Порта сменила крымского хана Каплан-Гирея на его воинственного брата Девлет-Гирея, давнего неприятеля России, Петр покинул армию и помчался в Воронеж. Здесь строили новые корабли для черноморского флота, и царь явился поторопить их спуск на воду. От русского посла в Турции Толстого он уже знал, что Девлет-Гирея, когда тот возвращался в Крым из своей ссылки на острове Хиос, встретили в Стамбуле со многими пышными почестями и дали хану шесть тысяч янычар для будущего похода против России. Великий визир при расставании имел с ханом три дня долгий разговор, из чего Петр Алексеевич Толстой тревожно заключал, что турки «начинают верить лжам французского посла и бредням татарским».