Косиор не принял тогда ленинского решения. Поддался на красивую левую фразу о «революционной волне», о развязывании революции на Западе. В этой оглядке на Запад было нечто авантюрное, опасно завлекательное, органично чуждое Ленину с его глубоким и честным взглядом на трудность положения.
Но Косиор не понял этого. И тень этой ошибки следовала за ним как урок и предостережение.
Были ли сегодняшние ошибки сродни той, давней, искупленной многими годами строительства новой жизни? Нет, теперь было другое: пренебрежение арьергардом, безоглядность, магнетизм победительных фактов. Иногда даже забвение того, что за фактами скрываются процессы жизни, и они не всегда укладываются в стройном порядке и сопротивляются, когда их втискивают насильно.
И снова с упреком, тем более тяжким, что он обращал его к самому себе, Косиор вспомнил длинные столбцы победных сводок, такие убедительные, такие плотные, что через них не пробивались сомнения и оглядка.
И он, по своему обыкновению, энергично обратился к мыслям: как исправить? Экономическая выгода коллективного хозяйства для крестьянина-бедняка и середняка бесспорна. Но эта бесспорность не стала ясной для всех бедняков и середняков. Значит, ее не сумели ни доказать, ни показать. А доказывать и показывать надо не тому, кто уже проникся этой мыслью и составил опору партии на селе, а тем, кто остался за чертой. И в этом главная задача кропотливой, повседневной партийной работы на селе.
Усилия в этом направлении ослабели, — это факт! И соответственно усилилось давление враждебных сил. И в сфере организационной, и еще более в сфере идеологической следовало в каждом случае искать причину прорыва. И устремлять в прорыв боевые порядки партии…
Тогда, когда шла речь о Брестском мире, это был вопрос о судьбах Советского государства. А теперь? Разве опасность разрыва с середняком, потеря этого главного союзника, разве это не вопрос о судьбах государства?
Но об этом ведь и говорил Сталин, и опирался он на слова Ленина об отношении к крестьянству.
Мысли о Сталине никогда не были отрывочными. Здесь существовала какая-то закономерность: они включали is себя множество сопутствующих главному деталей.
Так и сейчас, вспоминая свою последнюю встречу с ним, Косиор восстанавливал в памяти все предшествующее. Да, пожалуй, с той минуты, когда он въехал в Кремль.
Нет, нет, еще раньше, когда раздался телефонный звонок и спокойный, даже какой-то безличный голос произнес: «С приездом, Станислав Викентьевич! Пожалуйста, будьте на месте. Товарищ Сталин в течение ближайшего часа вас вызовет».
Потом, меньше чем через полчаса: «Вы у себя, Станислав Викентьевич? Скоро вам позвоню»… Как будто Косиор находился не поблизости от Кремля, а где-то на другом конце города. Но так уж заведено. В привычности этого порядка есть что-то значительное.
Чуть замедлив ход, машина въехала в Кремль через Спасские ворота. Часовые козырнули.
Холодное февральское утро, ледяные корочки лужиц, даже на взгляд хрупкие, иссечены тонкими паутинными морщинками. По обочинам аккуратнейшим образом разметенной улицы еще живет зима в невысоких голубоватых сугробчиках, знакомо обозначающих плавный поворот на Ивановскую площадь.
Знакомый подъезд. Не так давно он бывал здесь ежедневно. Днями и ночами. Длинный и широкий коридор тоже был хорошо знаком ему со своими высокими, как в музее, дверями. На повороте коридора дежурный, вытянувшись, сдвинул каблуки:
— Здравия желаю, товарищ Косиор! — Четыре года тому назад, еще курсантом, он стоял на внешнем посту в Кремле.
Мельком Косиор отметил, что молодой человек раздался в плечах и во всей его фигуре проявляется пройденная школа. Почему-то от этого яснее ощутилась дистанция времени.
Пройдя еще шагов двадцать, Косиор снова повернул, — здесь все было ему знакомо до мельчайших подробностей, до замина дорожки на повороте. Таким все и запомнилось. Не могло не запомниться. Потому что было связано с самыми серьезными событиями в его жизни — жизни партийного деятеля: в декабре 1925 года, на XIV съезде партии, когда решался кардинальный вопрос индустриализации, он, вооруженный опытом практической работы и теоретическими трудами Ленина, отражал атаку оппозиционеров, отрицавших возможность построения социализма в СССР. И после съезда был избран секретарем ЦК ВКП(б) и членом Оргбюро. Тогда и началась его работа в Москве, в Центральном Комитете, в главном штабе теоретической и организационной работы партии. Это была великая школа строительства коммунизма во враждебном окружении и великая школа глубокого понимания соотношения классовых сил во всем мире.
Более двух лет он с головой был погружен в горячую атмосферу этого партийного штаба, учившего решению вопросов в масштабе всей страны, в соотношении с проблемами мира…
Все припомнилось, потому что порядок в Кремле и путь по коридорам — это было все много лет назад таким же точно. И настроение перед разговором со Сталиным, напряженное, немного даже настороженное и вместе с тем подъемное, было то же.
С этим настроением он открыл дверь в очень большую комнату, в которой просто тонули три письменных стола, хотя были тоже велики. За ними сидели молодой военный и два референта, которые одновременно поднялись при появлении Косиора.
Это и была приемная Сталина. Дверь налево, как он знал, вела в его кабинет.
Невысокий мешковатый человек поздоровался с Косиором. Говорил он так же негромко и бесстрастно, как по телефону: без эмоций, без эмоций! Так уж здесь заведено.
Косиор вошел в кабинет Сталина, дверь за ним закрылась без стука.
Сталин поднялся навстречу Косиору, и они встретились уже на середине кабинета. Обменявшись рукопожатием, оба уселись за длинным столом, покрытым зеленым сукном. В двух-трех шагах от них, в глубине, но не у стены комнаты стоял письменный стол, за которым работал Сталин. На нем и сейчас лежали в большом порядке папки с бумагами. Рядом, на расстоянии протянутой руки, был столик с телефонами.
Над письменным столом висел портрет Ленина, а на боковой стене — портреты Маркса и Энгельса.
Все это было так и прежде.
Но сам Сталин показался Косиору другим, не таким, каким он его знал, когда работал в Кремле. Он был сосредоточен, спокоен. Не подчеркнуто спокоен, как можно сказать о некоторых, а просто спокоен. Сосредоточенность его была такого рода, что говоривший с ним проникался абсолютной уверенностью, что Сталин его слушает внимательно и как бы творчески, то есть что идет работа мысли, которая следует за твоей речью, не перебивая ее. Было ли так в действительности, Косиор не мог бы сказать, но у него рождалось ощущение: Сталин очень сосредоточен на словах собеседника.
В эту последнюю встречу Сталин был хмурый. Трубку он держал в руках набитую, но еще не зажженную. Когда он закурил, то хорошо знакомым Косиору машинальным движением другой руки придвинул к себе пепельницу. Косиор же курить не стал.
Сталин слушал доклад о положении на Украине. Минут десять Косиор говорил не останавливаясь, но и не торопясь. Сталин не перебивал его. Но с первых же слов поднялся и заходил по комнате, медленно и бесшумно переступая в своих мягких кавказских сапогах.
Странным образом то, что он двигался во время твоей речи, никогда не создавало впечатления какой-то рассеянности его. Наоборот, сосредоточенность все время чувствовалась.
Может быть, это происходило оттого, что Сталин и на ходу обращал лицо к собеседнику, как бы полнее этим выявляя свое внимание к его речи. Эта манера Сталина — Косиор был уверен в этом — была не выработанной, не усвоенной, абсолютно естественной, как, впрочем; все было естественно в этом человеке. Невозможно было в применении к Сталину допустить даже тень мысли о каком-то наигрыше, о каком-то выработанном стиле общения с людьми, о какой бы то ни было позе. Он наверняка никогда не смотрел на себя со стороны. Возможно, это проистекало от сверхуверенности в себе и несклонности к самоанализу. Косиор не чувствовал робости в обществе Сталина, хотя волнения было достаточно! Но то была не робость: что-то иное, более сложное. Один партийный работник, человек не робкого десятка, из тех, кто не был вхож лично к Сталину и попал к нему впервые, рассказывал Косиору, что не мог скрыть своего волнения. И Сталин, задав ему какой-то вопрос, сказал: