Убит. Я думаю, что я убит. Но если я думаю об этом, то значит – не убит? Я живой?.. Вокруг меня черная стенка, сверху дышащее холодом мглистое пятно и блуждающий красный огонек… Что это?
Я приподнимаю голову – она словно набита острыми камнями и ноет в затылке. Я вижу возле себя серые неподвижные кули.
– Иванов!
Меня кто-то дергает за ногу.
– Иванов, Иванов!..
Красный огонек наверху останавливается. Один из кулей протягивает ко мне руку, затем поблизости возникает смутный овал лица.
– Иванов, это ты?
– Ш-ш! – Холодная рука ложится на мою и быстро шершаво поглаживает.
Ничего не пойму. Где мы?.. Кружится голова, поташнивает, я снова закрываю глаза.
Опять дергают за ногу… Уже светло. Надо мной мутно-голубое небо и в середине его… немецкий солдат с винтовкой.
Я в яме.
– Вставай, – откуда-то издалека доносится глухой голос Иванова, хотя он рядом.
Немец с винтовкой склоняется над нами. Его зеленоватое лицо чуть расплывается и дрожит, как кисель. Он что-то говорит, напряженно раскрывая рот.
Плен!.. Я соображаю: мы в плену. Плен! Я – и вдруг плен. Как это может быть?..
Иванов помогает мне встать. Он распоясан, безоружен, оборван. Герасимов подсаживает меня на край ямы и вылезает сам – он в шинели без хлястика и тоже безоружен. И я распоясан и безоружен. Из ямы выбирается еще кто-то.
Все кругом дрожит, расплывается, и как-то непривычно тихо: я слышу лишь шумы и шорохи. И у меня очень болит голова…
Нас гонят на дорогу. Там уже большая толпа таких же, как мы, распоясанных. Немцы с винтовками суетятся вокруг и что-то кричат, широко раскрывая рот. Мы становимся в ряд – нас в ряду пятеро. Трогаемся. Справа виднеется взгорье, покрытое кустарником, слева – угол лесного массива, а впереди – пыльная белая дорога и стоптанные башмаки шагающих людей…
Мир шатается, мир покачивается. Начинает пригревать солнце – неужели это то солнце? Неужели это те же поля, которые были вчера? И неужели я, это болящее бредущее существо, – это я?
Все рушится, все переворачивается. Случилось самое страшное, что только могло с нами случиться: плен. Или, может быть, вообще мы разбиты, и немцы победоносно катятся в глубь нашей страны?..
Завивают пыль белые стоптанные башмаки. Светит бессмысленное солнце – бездушный горячий шар. Зеленеет пыльная трава, туманятся дали.
Плен, плен, плен…
Если бы я мог плакать, я плакал бы… Почему я не убит? Почему не умер дома, когда болел воспалением легких? Почему, за что этот позор?
Если бы я мог плакать… Но сухо и туманно в глазах, расплываются дали, и беспощадно жарит ноющую голову пустое холодное солнце.
Нас приводят на незнакомую станцию и загоняют за колючую ограду. Тут какой-то табор: сотни людей в распущенных шинелях и гимнастерках стоят, сидят, лежат на земле или слоняются взад и вперед. По углам заграждения деревянные вышки с часовыми, у одной колючей стены серое строение с кирпичной трубой – оно отделено от толпы тоже забором из колючей проволоки, у противоположной стены – два барака.
Ноги подкашиваются от усталости, я сажусь.
– Пошли в тень! – кричит-шепчет Иванов.
С трудом поднимаюсь и бреду за ним к бараку. В тени все места заняты, но Герасимов что-то говорит, и сидящие подвигаются.
Иванов усаживает меня на теплую землю, прислоняет спиной к дощатой стенке.
– Попить, пить… нет? – спрашиваю я. Герасимов, кивнув, уходит. Иванов смотрит в мои глаза, и мне становится не по себе оттого, как он на меня смотрит.
– Небольшая контузия, – шепчет-кричит он. – Ничего. Пройдет.
– Пройдет, – говорю я.
Он пробует улыбнуться. Милый мой Иванов, что же с нами случилось?!
Мне тяжело видеть тоску в его глазах, его выпачканное глиной лицо, рыжую щетину на щеках. Он еще пытается ободрить меня!..
Возвращается Герасимов. С водой. Она теплая, горьковатая, отдает железом. Я отпиваю несколько глотков и гляжу на Иванова.
– Пей, пей, – произносят его запекшиеся губы. Гляжу на Герасимова.
– Пей, – отворачиваясь, шепчет он.
Протягиваю ему котелок с остатком воды и, упершись затылком в доску, закрываю глаза. Голова идет кругом, кругом идет вместе со мной земля…
Плен, плен, плен…
Вот он, плен… Растворяется калитка в колючем заборе, огораживающем серое строение с трубой, и сотни людей, давя друг друга, устремляются к дымящимся деревянным ушатам.
Наперерез толпе бросается человек в желтой форме. С какой-то веселой неистовостью он начинает бить толстой палкой по головам. Он бьет во всю силу, со всего размаха, он кричит и хохочет при этом. Я вижу, как падают под его ударами люди; я первый раз в жизни вижу, как бьют взрослых людей.
Опять делается не по себе. Слабеют ноги, и вместе с тем что-то темное и яростное вздымается во мне. Если бы у меня сохранился пистолет, то я сейчас пристрелил бы этого человека в желтом. Я пристрелил бы его совершенно спокойно, как стреляют взбесившихся животных!
И все-таки глядеть не могу… Бьют! Бьют взрослых людей, вчерашних бойцов и командиров Красной Армии!.. Что же будет-то в конце концов?..
Пленные разбредаются от ушатов, держа котелки и консервные банки, на дне которых – серая бурда. Показываются Иванов и Герасимов с такой же бурдой. Внезапно я ощущаю сильный голод.
– Дай… котелок, – прошу у Иванова.
– Тебя раздавят, не ходи, – шепчет он.
– Дай!
– Мы поделимся с тобой, – шепчет Герасимов.
У него ввалившиеся глаза, щеки запали… Мы голодаем уже много дней, но на воле было легче: там была надежда, здесь нет надежды. И товарищи не должны страдать еще и из-за меня.
Герасимов одалживает у соседа пустую банку и направляется вместе со мной в толкучку. Толпа мало-помалу редеет. Недалеко от ушатов топчутся пленные и голодными острыми глазами наблюдают за раздачей. Мне вплескивают в банку бурды, а желтый изверг ставит на моей ладони химическим карандашом крест. Такие же фиолетовые кресты на ладонях других пленных, получивших свою порцию.
Теплая серая жидкость пахнет молотыми костями и поскрипывает на зубах. Я выпиваю ее, как и все, не прибегая к помощи ложки. После еды тут же, сидя у барака, засыпаю…
Просыпаюсь оттого, что солнце бьет прямо в глаза. Рядом дремлет Герасимов. Иванова нет. Наши соседи по одному перебираются в тень на другую сторону барака. У меня разламывается от боли голова, но вижу как будто отчетливее.
– Герасимов, Герасимов!.. – Он открывает глаза.
– Где Иванов? – спрашиваю я, радуясь тому, что я, кажется, и слышу получше.
– Он скоро вернется, – отвечает Герасимов.
Да, лучше. Я слышу уже не шепот, а голос, хотя и с шумами.
– У меня немного отлегло от ушей, – говорю я.
– Он ушел к санитару.
– Мне полегче.
– Там есть места для раненых, в бараке… Ты не говори, что полегче, может, тебя туда положат.
Но мне на самом деле лучше. Я рассматриваю Герасимова, ощупываю себя – карманы пусты, часов на руке нет.
– Как все было с нами?
Приходит Иванов. Утирает грязное лицо рукавом, садится.
– Стервецы, – глухо произносит он. – Что стало с людьми?
– Мне получше.
Иванов обнимает меня за плечо. Его губы дрожат.
– Только раненых, контуженых не берут… А если у тебя будет припадок?
– Ничего со мной не будет… Как нас взяли?
Иванов горько усмехается.
– Наскочили на засаду. И все… Я кое-что узнал, – быстро прибавляет он и поворачивается ко мне. – Ты меня хорошо слышишь?.. Мы в Оленино, в пересыльном лагере. Пленные все прибывают. Дня через два нас отправят куда-то дальше. Давайте держаться вместе и, если представится случай… Понятно?
– Ясно, – говорит Герасимов.