— Завтра, — протянула повестку, которую Костя прочитал тут же при падавшем из окна свете.
— Ну чего ты, мама… Ну, не плачь…
Мать первой прошла в дом. На столе стояла нераспечатанная поллитровка водки и полная чашка спелых помидоров. И еще поставила мать сало, розовое, с желтой коркой.
Из спальни вышел хмурый отец. Он был в рабочем костюме из грубой ткани. Значит, еще не собирался спать. Щелкнул крышкой старинных карманных часов и прошагал к своему постоянному месту за столом.
— Не лезь под пулю. Если ей надо, она сама найдет тебя, — сказал он, аккуратно разливая водку по граненым стаканам.
А Костя, сдвинув свои прямые брови, думал тогда только об одном: прислали ли повестки Алеше и Ваньку? Хорошо бы идти на фронт вместе.
Но утром Алеша явился невеселый. Повестки ему не было. Не шел в армию и Ванек.
А в крепости Костя встретил Петера и Сему Ротштейна, и обрадовался им. Все-таки свои ребята, а то он совсем пал духом.
Тогда-то и подошел к ним Федор Ипатьевич. Он был в военной форме, с капитанской шпалой на малиновой петлице. А на рукаве вышита звезда, как у всех политруков. И сказал он, что берет ребят в свой батальон.
На людном вокзале, перед тем как эшелону отправиться, Федя расцеловался с комбригом Чалкиным. Отец поцеловал Костю, а мать заплакала. Костя обнял ее одной рукой, другой нежно погладил ее мягкие волосы. И ему нестерпимо захотелось, чтоб как можно скорее ушел поезд. Костя сам боялся разреветься.
С Владой он не простился. Влада по-прежнему жила в Свердловске. Костя написал ей большое-пребольшое письмо. Но она не ответила.
Потом еще писал ей из Ташкента, где формировалась дивизия, из-под Калинина, из Калача и из других фронтовых мест. Но ответа не было. Обеспокоенный молчанием, он дважды обращался к ее отцу, но не получил ни строчки…
Неподалеку брызнула пулеметная очередь. Костя снова выглянул из траншеи и увидел над темнеющей рекой ниточку красноватых огоньков. Фрицы били трассирующими по самому берегу Миуса, по кустам, где окопалось боевое охранение батальона. Где-то там сейчас должен быть Петер.
— Питаться, братья-славяне! — послышался из сумрака простуженный голос старшины. И в траншее, и в выходящем в балку, к землянкам и взводным блиндажам, ходе сообщения в ту же минуту возник веселый, призывный перестук котелков и ложек.
Мимо Кости прошмыгнул маленький, но достаточно плотный для своих девятнадцати лет снайпер Егорушка. Это о нем недавно писали московские газеты. Егорушку называли грозою фашистов. Смотреть не на что — лилипут, а гроза.
— Мои крестники загоношились, — бросил на ходу Егорушка.
Костя понял, о чем он говорил. Неделю назад на утренней зорьке Егорушка снял в саду двух вражеских пулеметчиков. После этого фрицы сменили пулеметную позицию, а теперь, выходит, снова бьют с прежнего места.
«Петеэровец ударил», — подумал Костя, услышав хлесткий звук выстрела.
Огненная строчка оборвалась. Значит, попал. Но фрицы тут же повесили над Миусом «люстру», осветившую все вокруг зеленоватым, мертвенным светом. И враз, стараясь опередить друг друга, застучало несколько вражеских пулеметов.
— Психует фриц. Нервенный он, а это никуда не годится. В такой войне выдержка требуется.
Боец сказал правду. Именно — выдержка. Под Сталинградом какую силищу одолели! И снова топтаться приходится, искать у противника слабое место. А он еще силен немец, ой как силен!
Вспомнились первые дни войны. Тогда все говорили о скорой победе, о помощи немецких рабочих, которые должны были совершить у себя революцию.
«А приходится воевать вот где, — подумал Костя. — И это еще ничего. У самой Волги были… Но теперь верно говорит боец: не устоять немцу».
В землянке было темно, и Костя не стал зажигать спичку. Чего доброго, заметят фрицы и пустят в ход минометы и пушки. Костя долго шарился среди вещевых мешков, касок, противогазов, еще какого-то снаряжения, пока не нашел своего котелка.
Стрельба стихла внезапно. Фронт затаился. Теперь можно отдохнуть до утра. Прошлую ночь Костя спал мало, пришлось дежурить в траншее. Зато сегодня отоспится. Он решил поскорее поесть и уйти в блиндаж. Но едва съел суп с макаронами и принялся за кашу, из темноты вышагнул Федор Ипатьевич. Он сразу узнал Костю, подсел к нему и спросил:
— Ты, Воробьев, лебедей видел? Ну которые пролетали сегодня? А помнишь—, как в «Слове о полку Игореве» говорится: «Кричат в полночь телеги, словно распущены лебеди»?.. Так ты знай, Воробьев, что здесь русичи князя Игоря с Гзаком и Кончаком бились. Чести себе искали, а князю славы. Может, вот в такую же ночь по этой самой балке, где мы сидим с тобой, Игорь из плена бежал. Тут только в балках и можно укрыться.
— Неужели все это здесь? — удивленно проговорил Костя, бросая в котелок ложку. — Вы серьезно, Федор Ипатьевич?
— Вполне. Нужно учить историю, Воробьев. Вон когда еще в этой степи русские стояли насмерть. Восемьсот лет назад! Теперь подумай, какая она нам родная, донецкая земля. А Гитлер на днях объявил, что восточная граница Германии навечно пройдет по Миусу.
— Вон как рассудил! Чего захотелось! — усмехнулся Костя.
— Лаком кусок — вся Украина. Есть на что позариться. А перевернется ведь, и скоро!
— Точно, — согласился Костя. — Теперь уж как пойдем, то до самого Берлина. Без передышки. Пора кончать!
— Ты думаешь?
— Конечно.
— Ну, раз ты так говоришь, то пора.
Костя засмущался. Хотел было спросить, что делается на других фронтах, как рядом услышал все тот же хриплый голос старшины второй роты:
— Ночью углубляем траншею, братья-славяне!
Почти до самого утра стучали лопаты. Бойцы уходили в землю. Значит, стоять здесь придется еще не один день.
2
Петер сидел в окопе метрах в пяти от реки и всматривался в противоположный берег. Окоп был тесный, и ноги затекли. А когда он распрямил правую ногу, стало неприятно покалывать в подошву. Хоть бы уж поскорее сменили, дойти до блиндажа и спать, спать.
Притаилась степь за рекою: ни огонька, ни звука. Только черные фигуры деревьев толпились у берега. Да еле угадывались размытые очертания холмов. И казалось порою, что там, за Миусом, — безлюдье, что можно пройти все бугры и лощины и никого не встретить. А чужие окопы и выстрелы с той стороны — это всего лишь дурной сон, который вот-вот оборвется.
Но время от времени немцы напоминали о себе ракетами да пулеметной трескотней. Наши отвечали редко: чего зря тратить патроны! Вот если немцы пойдут в атаку, тогда другой разговор. Но наступать ночью они не осмелятся. И распорядок у них строгий — всему свой час.
А час был поздний. Заметно похолодало. Петер зябко дернул плечами, потянул на себя шинель. И подумал, что Костя Воробьев, наверное, уже спит, и Сема Ротштейн тоже. И отец где-то спит. Может, недалеко, а может, за тысячи километров. Фронт-то протянулся через всю страну. Отец был ранен, но вылечился и снова в строю. Впрочем, он может и не спать сейчас. Он — генерал, ему приходится разрабатывать планы военных операций.
При мысли об отце Петер страдал. В нем все еще жило чувство вины, которую вряд ли можно загладить. Если б только снова вернуть то ненастное зимнее утро! Он сказал бы матери и всем-всем, что для него нет человека дороже отца, и что отец всегда был честен, и что Петер готов поклясться в этом.
Малодушие привело к подлости, к предательству. Именно так говорил о ком-то Федя и говорил для того, чтобы Петер все принял на свой счет. И Петер понял Федю.
«Я был ошеломлен. Я поддался общему настроению», — пытался Петер оправдаться перед своей совестью.
Но она откровенно отвечала ему, что все это не так. Петер сам прекрасно знает, во имя чего он отрекся от отца.
В то утро Петер проснулся поздно — в девять или в начале десятого. И первое, что он услышал, был приглушенный разговор в столовой. Незнакомый женский голос что-то нашептывал матери, а мать всплескивала руками и нервно ходила по комнате. Тревожно подумалось: «Папу осудили? За что? Да не виноват он, не виноват!» И Петер зарылся лицом в подушку и заплакал. От несправедливости, от обиды.