— Да, да. Надо ехать, — сказала Надя и повернулась к дрожкам.
— Надюша, поедем вместе. В фаэтоне, — сказал Август,
6
Ошеломленная, она сидела рядом с ним в экипаже, смотрела на него, слушала его голос и все не верила, что это явь, что он живой, а не пригрезившийся, и все такой же ласковый, нежный, одержимый Август. Он стал шире в плечах, руки грубее и сильнее, взгляд под пушистыми женскими ресницами тверже и смелее, брови чернее и строже, только каштановые волосы на голове меньше курчавились. Но что было особенно ново в нем и пленило Надю — это его усы, которых прежде не было, молодые, черные, доходившие лишь до уголков рта.
— Как же ты все-таки решился, — спросила она, — все бросить и уехать сюда, в Туркестан? Ведь ты ничего не знал обо мне.
— Два года назад я окончил училище. Стал работать в Петербурге на электрической станции. Потом я уехал в Германию. Через год вернулся. Но меня ничто не радовало: ни работа, ни электричество, ни родительский дом, ни Невский проспект. Мир был пуст без тебя. Тогда я решил уехать сюда, к тебе, найти тебя, чего бы мне это ни стоило. Теперь я счастлив. Ты здесь, ты со мной — значит я буду жить. Я надеюсь, здесь есть электричество?.. — вдруг неожиданно спросил он.
— Электричество?
— Да. Я имею в виду электрические станции.
— Не знаю, Август.
— Мы еще не знаем и не можем себе представить, какое великое будущее принадлежит электричеству, — продолжал он. — Это целый непознанный мир. В Петербурге мне приходилось работать на Васильеостровской электрической станции с самим Смирновым, который построил эту станцию. Мне посчастливилось видеть и слышать на строительстве электрических станций выдающихся инженеров этого дела — Поливанова, Сушкина, Классона. Это великие люди, Надюша. А ты помнишь электрическую станцию у Казанской площади?
— С какими-то там локомобилями?
— Да. Но… дело не в этом. Локомобили еще долго будут служить технике.
|— Помню.
— А на деревянной барже электрическую станцию помнишь?
— Помню.
— Теперь есть уже более крупные. Имей в виду: сейчас Петербург совсем не тот. Море света.
Да, это был Август. Она все больше узнавала его. Он говорил об электричестве, об Эдиссоне и Поливанове, о Сушкине и Классоне так же увлеченно, горячо, вдохновенно, как когда-то говорил о Рембрандте, Брюллове.
— Когда я объявил отцу и матери о своем решении уехать в Туркестан, они… Сначала мать долго уговаривала меня не делать этого безумного шага… До слез, до истерик всегда доходила, потом прокляла меня и не поехала провожать на вокзал, а отцу на перроне сделалось дурно. Я передал его, падающего, в чьи-то руки, вскочил в вагон и уехал.
Август все говорил и говорил. А Надя молчала. Никогда ни одна музыка не приносила ей столько счастья, ошеломляющего волнения и радости, как его голос, его слова, которые рождались где-то в глубине его сердца и, словно эхо, отзывались в ее груди.
«А как он приедет ко мне сейчас?.. Ведь прежде надо обвенчаться», — подумала она, вспомнив, как представила Августа мужем Кузьме Захарычу, и покраснела. Потом мысленно увидела маленький узбекский дворик, комнату с нишами и земляным полом, где она сейчас жила, и испугалась. «Как же он будет… в этой комнате… с земляным полом?.. Петербург… Германия… И вдруг земляной пол, циновки вместо ковров, семилинейная керосиновая лампа?! — думала она, продолжая глядеть на него, слушать и все мучительнее хмурить брови. «Ему будет так неудобно без привычки. Что же сделать?.. Что сделать?.. Сменить комнату?.. А медпункт? А аптека? Ведь все же вместе… в одном домике».
— Надюша, что с тобой? — спросил он озабоченно, заметив, как она хмурит брови. — Я утомил тебя своими рассказами?
— Что ты, Август! Я просто думаю, что тебе будет неудобно у меня, неуютно. Я ведь очень скромно живу, у меня плохая квартира. А ты…
— Ты меня ранишь! Неужели это может иметь значение сейчас, когда я нашел тебя здесь, на краю земли, проехав полсвета. Подумай только, ведь мы вместе! Вместе навсегда. На всю жизнь! Да?..
— Но… мы должны обвенчаться.
— Непременно. Непременно, Надюша. Завтра же или… когда хочешь.
Надя почти успокоилась. В самом деле, о чем она думает! Ничто на свете сейчас не может иметь для них значения, когда они снова вместе и по-прежнему любят друг друга.
Но она снова вспомнила серый войлок с красными и черными узорами, который лежал у кровати вместо ковра, пиалы на столе вместо чашек с блюдцами, соседскую одиннадцатилетнюю девочку с серебряной серьгой в носу и с двугривенными монетами в тонких косичках, сопливых хозяйских ребятишек, которые поминутно лезли в комнату, и брови снова мучительно сдвинулись. Но Август опять заметил, как на переносице у нее пролегла морщинка, и тихо, чуть коснувшись, разгладил ее своей ладонью, потом украдкой поцеловал.
— Не надо ни о чем думать, слышишь, Надюша.
— Я не думаю.
— Нет, ты думаешь, Скажи, не будешь?..
— Не буду.
Они остановились возле кузницы, чтобы напиться воды из колодца да немного освежить разгоряченные лица. И тут Надя представила Августа своим мужем Курбану.
Курбан был один в кузнице, Тозагюль дома хлопотала по хозяйству, но Надя сказала Августу:
— Курбан и Тозагюль — мои лучшие друзья. Ты их полюбишь. Знаешь, что такое Тозагюль, если перевести? Чистый цветок. Гюль — цветок, тоза — чистый.
То ли Курбан был удивлен такой неожиданной выходкой Надежды Сергеевны (молчала, молчала да вдруг — на тебе! Муж! Какие же друзья так поступают?), то ли был мрачен от каких-то своих мыслей, но когда Август в ответ на слова Нади лишь чуть приметно поклонился Курбану, он посмотрел на Августа, не выпустив из рук молотка, коротко глянул на Надю, ничего не сказал им и продолжал свою работу.
Но Надя так полна была своим неожиданным счастьем, что даже забыла спросить Курбана, чем кончилась его охота за Желтой птицей. Только отъехав от кузницы верст семь, она вспомнила об этом и пришла в ужас от собственного равнодушия и невнимания к своим друзьям и именно в тот момент, когда они, может быть, больше всего нуждались в ее участии. Она решила, что только поэтому Курбан был так мрачен. И хотела сейчас же, немедленно вернуться.
— Август, — сказала она, прижав свои ладони к горячим щекам, — я забыла спросить у Курбана об одном очень важном деле. Давай вернемся.
— Это дело касается тебя? — спросил он спокойно.
— Нет. Но ему, может быть, грозит каторга.
— Каторга? За что?
— Ты понимаешь — это все очень сложно… и долго рассказывать… Он хотел убить человека… вчера… И вот я не знаю… И Тозагюль в кузнице не было, чтобы спросить. А Курбан был такой мрачный, неразговорчивый… Он даже ничего не ответил нам. Я очень боюсь за него. Может быть, его надо спасать? Может быть… бежать ему надо?
— Пусть он об этом подумает сам. Тебе нечего беспокоиться.
— Но это чудесные люди, Август.
— Я не разделяю ни твоих симпатий, ни твоих убеждений. Прости меня, Надюша.
— Каких убеждений? О чем ты говоришь?
— Человека, который может убить другого, я не склонен идеализировать. А для тебя, оказывается, он может быть чудесным. Согласись, что это в какой-то степени уже убеждение.
— Ты не прав, Август. Нельзя возводить в принцип один отдельный случай. Защищать подлецов — это не мой принцип. Мой принцип — обратный.
— Надюша… милая! Подумай, ведь всего час или два, как мы вместе. И такой разговор. Зачем? Поверь мне, с этим кузнецом ничего не случится.
— Ты думаешь?
— Уверен.
— Ну ты хоть меня успокоил.
Она отодвинулась поглубже, в угол фаэтона. Возвращаться было уже поздно. Пока они разговаривали, лошади еще пробежали верст пять, и до дома оставалось совсем недалеко.
Много неожиданных сюрпризов здесь ожидало Августа. Эти несколько дней, которые он посвятил розыскам Нади, он провел в Ташкенте и видел лишь закрытых женщин под чачваном, мужчин в ярких полосатых халатах и огромных, как облака, белоснежных чалмах, верблюдов, арбы, чайханы, перепелиные бои. Все это его поражало, и он, как деревенский мужик, впервые попавший в город, временами подолгу стоял и изумлялся тому, что видел.