И смелый, открытый взгляд Раевского под черными крыльями широких бровей, и две глубокие, но короткие морщинки на переносице, и густые волосы, словно взвихренные ветром сражения, и сомкнутые твердые губы — весь его мужественный облик, вся его необычная и героическая жизнь, заполненная сражениями и славой побед, напоминали Наде отца. Иногда ей казалось что это вовсе не Раевский, а Сергей Александрович Малясов, ее отец. Но он не участвовал ни в Отечественной воине, ни в войнах с Турцией и Персией, он не оборонял знаменитый редут в Бородинском сражении, не был знаком с Пушкиным и декабристами. Он служил в генеральном штабе, имел звание полковника, подолгу бывал за границей, чаще всего в Лондоне и Париже.
Но потом он уехал в Туркестан и не вернулся.
И ходила-то Надя в Эрмитаж больше всего для того чтобы постоять и поглядеть на этот портрет Раевского.
И вот однажды она сказала себе: да решено. Она поедет туда, и, может быть поедет навсегда, чего бы ей это ни стоило. Она должна, она будет жить там, где остался прах отца, в том краю, где затеряна его могила. Мысль эта запала ей в душу и не давала покоя. Надя стала готовить себя ко всяким испытаниям и неожиданностям, к длинной, тяжелой дороге. Только приходилось еще ждать, чтобы подрасти, повзрослеть, чтобы окончился срок ее пребывания в пансионе.
Но жизнь опередила эти сроки, пошла ей навстречу. При пансионе были открыты курсы белошвеек, сестер милосердия, дамских портних.
Нет, не дамские портнихи, не белошвейки были нужны в том краю, там, должно быть, свои обычаи и свои одежды. Там нужны врачи, фельдшерицы, сестры милосердия. Об этом даже писали «Петербургские ведомости».
Не колеблясь, Надя пошла на курсы сестер милосердия, теперь уже с нетерпением ожидая окончания их, волнуясь и зная наверное, что она непременно уедет.
Но вдруг случилось то, что и должно было случиться в семнадцать лет.
Однажды в Эрмитаже, устав ходить по залам, она присела на диванчик против картины Рубенса «Отцелюбие римлянки». В зале не было ни души. Однокурсницы, с которыми она пришла в Эрмитаж, бродили где-то всей компанией по другим залам. Надя радовалась тишине и уединению. По-детски положив на утолок дивана руку и голову, она долго, задумчиво смотрела на картину, где молодая римлянка, спасая от голода умирающего беглеца, решается накормить его своим материнским молоком, которым налита разбухшая грудь. Надю никто не беспокоил, и она думала об этой самоотверженной женщине, об этом умирающем беглом каторжнике, об отце, о знойной Азии…
Вдруг она почувствовала неловкость, словно кто-то незамеченный уже давно пристально смотрит на нее.
Она поспешно обернулась. Шагах в пяти от нее стоял незнакомый молодой человек и что-то писал в блокнот с толстыми зелеными корками.
Надя слегка нахмурилась, хотела подняться и уйти. Но юноша сделал шаг вперед и все так же держа блокнот перед собой, продолжал в нем что-то не то писать, не то чертить, бросая на девушку быстрые взгляды.
«И вечно эти начинающие художники здесь», — недовольно подумала она, встала и пошла в смежную галерею.
Но молодой художник неожиданно смело преградил ей путь.
— Простите меня… Но я умоляю вас, побудьте здесь еще минутку, — проговорил он тихо, но с отчаянной решимостью и восторгом.
И Надя отчего-то вдруг на мгновенье оцепенела, чувствуя, как горячая волна катится от лица по всему телу. Надо было что-нибудь ответить ему и идти, но вместо этого она молчала, вес сильнее краснея, и смотрела на него.
— Вам, кажется, надоели художники? Это неудивительно. Вы должны были бы к этому привыкнуть. Но я…
Он не успел договорить. Надя молча вернулась и села на прежнее место. Тотчас она пришла в ужас от своего поступка. «Что я делаю?.. Зачем вернулась и села?..»
— Вас будут преследовать художники, потому что вы необыкновенны! Вы прекрасны… Вы… божественны!.. — говорил он, между тем, снова бросая на нее быстрые восторженные взгляды.
«Зачем я слушаю его?.. Ведь это стыдно, то что он говорит», — думала она в смятении.
— Вы все молчите. Скажите хоть слово. Только одно слово, что вы не сердитесь.
— Вы художник?..
— Вот видите, я так и знал. Вы убеждены, что я начинающий художник и притом бездарный — жалкий эпигон, умирающий от зависти и голода. Не так ли? Вот, смотрите.
Он показал ей блокнот, где мягкие смуглые линии изображали ее сидящей на диване, задумчивой, грустной, с головой, положенной на согнутую в локте руку.
— Это вы?
— Да…
— Я счастлив. Выше этой похвалы мне не надо. Благодарю вас.
Он закрыл блокнот, продолжая держать его в опущенной руке, как мальчик, как гимназист.
— Но вы… все-таки ошиблись. Я не художник, к сожалению.
Она посмотрела на него снизу вверх.
— Кто же вы?
— Всего-навсего студент технического училища.
— Технического?..
— Да, Высшего петербургского технического училища. Изучаю электричество.
Надя поднялась.
— Простите. Мне пора.
— Нет. Умоляю вас. Еще минутку, — сказал он, приблизившись и встав на ее пути. — Я много болтаю. Простите меня. И скажите еще хоть слово. Скажите, как вас зовут?..
— Надя. Надежда Сергеевна Малясова. Но зачем вам? — спохватилась она и решительно шагнула в сторону, чтобы обойти его, но он снова встал перед ней.
— Постойте! Вы сказали Малясова? Простите, не дочь ли полковника Малясова, о котором писали недавно «Петербургские ведомости».
— Писали? Что писали?
— Что он герой и патриот нашего отечества… И еще писали, что он пропал без вести где-то далеко… в Азии… много лет тому назад. До сих пор не обнаружено никаких следов его гибели.
— Без вести?! Папа… пропал без вести? — сказала она не то ему, не то себе.
Лицо ее словно окаменело, стало мраморно-белым, а черные, непроницаемые глаза недвижно смотрели на него.
— Без вести… — повторила она. — Что это значит? А?!
Но он растерялся и молчал, не зная, что делать, что сказать.
С минуту они оба молчали.
Потом глаза ее потеплели, от густых ресниц пала на лицо тень.
— Не надо. Я знаю сама, — сказала она тихо. — До свидания.
— Постойте, куда вы? Я не хотел вам сделать больно. Поверьте мне, — виновато говорил он, идя рядом с ней к выходу.
Навстречу им из смежной галереи неожиданно выпорхнула стайка знакомых девушек-однокурсниц. И, верно, оттого, что они увидели Надю не одну, а главное оттого, что не одну они видели ее впервые, а может быть еще потому, что тот, кто шел рядом с ней, показался им дьявольски неотразимым, девушки обмерли и застыли на месте, потом все шарахнулись опять назад, в галерею, за угол.
Надя покраснела и опустила голову.
— Оставьте меня, — сказала она.
Он не ответил и продолжал идти рядом. Надя тоже молчала.
Этот неожиданный разговор об отце разбередил ее душу. И оттого, что оказывается не только она, а какие-то чужие, незнакомые люди вспоминали отца добрым словом, знали, что прожил он мужественную жизнь, что пропал он без вести в далекой и знойной Азии, было и горько, и тепло на сердце.
Они вышли из парадного под каменные своды, где могучие Атланты держали эти своды на своих плечах.
— До свиданья, — сказала Надя, протянула ему руку, подняла голову и вдруг почувствовала, что ей не хочется уходить. Этот человек первый в ее жизни заговорил с ней об отце…
— Я не знаю вашего имени, — сказала она, снова опуская голову.
— Август.
— Что?
— Не удивляйтесь. Меня зовут Август. Мне будет жаль, если мы больше не встретимся. А вам?.. Не будет жаль?..
— Не знаю.
Это была первая в ее жизни бессонная ночь. Лежала ли она с открытыми глазами или тихо прикрывала их утомленными веками, Надя снова и снова видела себя в Эрмитаже, сидящей на диване перед картиной Рубенса и всякий раз ей слышался голос, звучащий нал ней в темноте: «Я умоляю вас, побудьте здесь еще минутку». И губы ее сами собой повторяли: «Побудьте здесь еще минутку».
Потом он стоял уже рядом и опять в темноте, словно музыка, витал над ней его голос: «Вы прекрасны… Вы божественны…»