Сорокапуд вышел, но Острогорцев еще с минуту сидел в боевой позе спорщика, готовый продолжать схватку. Потом несколько расслабился и повернулся к главному инженеру, который добрых полчаса сидел у его стола и ждал. Худой, за все лето почти не загоревший, с болезненно увеличенными подглазьями, он сидел терпеливо и незаметно, не вмешиваясь в разговоры и никак не высказывая своего к ним отношения. Разве что по выражению его немолодых и чаще всего невеселых глаз можно было бы угадать, чьи речи он одобряет, чьи не одобряет. Так же незаметно и тихо он умел сидеть и на совещаниях, летучках, приемах. Если необходимо было высказаться, он говорил чаще всего в совещательной форме: «Не стоит ли нам обратить внимание… Не пора ли подумать… Мне кажется, есть смысл заняться…» Обычно он высказывал дельные и актуальные вещи, но сама эта полувопросительная, не мобилизующая интонация как-то невольно снижала и своевременность и важность его соображений. Почти всегда требовалось, чтобы их услышал и поддержал своим уверенным тоном Острогорцев, и тогда уж все обретало силу закона.
— На что сегодня направлена инженерная мысль? — спросил Острогорцев, немного отдохнув от беседы с Сорокапудом.
— На плотину, Борис Игнатьевич, — отвечал главный. — Не пора ли нам подумать о ее конфигурации?
— О плотине нам всегда полагается думать, Павел Ильич, — проговорил Острогорцев, настраиваясь на спокойную, тихую беседу. Надо же когда-то и просто поговорить, не споря и не уличая, не требуя и не нажимая. Весь этот день был особенно напряженным и горячим. Тут и машина может раскалиться, и даже ей потребуется время на охлаждение.
— Я это к тому, Борис Игнатьевич, — продолжал главный инженер, — что если мы не подровняем ее до паводка…
— Хорошо хоть проезд закрыли. — Острогорцеву все еще не хотелось слишком серьезно вникать в новую проблему.
— Я думаю, есть смысл поговорить с начальниками участков, особенно — второго и третьего, где наметилось отставание.
— Они идут на пределе возможного… А потом — сколько еще до паводка?
— По календарю — много, по состоянию нашей плотины — просто в обрез.
— Успеем, Павел Ильич. Нам бы пока что с сегодняшними печалями разделаться. Одним махом! И лечь спать без хомута на шее.
— Сегодняшние не могут кончиться, пока не начнутся завтрашние, — философски заметил Павел Ильич. — Непрерывность заполненного времени.
— Я бы назвал это деспотизмом текучки… Кто там у нас еще, Александра Ивановна? — крикнул Острогорцев в полуприкрытую дверь.
— Кажется, все прошли…
Александра Ивановна появилась в дверях с этой доброй вестью весьма довольная. Время было позднее. «Все прошли и все разошлись — не пора ли и нам по домам?»— говорила ее добродушная улыбка. Настраивала на завершение дел и тишина управленческих коридоров. Только на первом этаже в диспетчерской кто-то кричал в телефон, еще больше подчеркивая общую тишину.
Острогорцев отогнул широкий рукав своей просторной куртки и, глядя на часы, стал вспоминать:
— Я еще обещал навестить старшего Густова, а в восемь — к ленинградцам. В девять тридцать — встреча со своим домашним коллективом по вопросу о двойке, полученной молодым Острогорцевым… Александра Ивановна, завтра в десять проверьте отправку «рафика» в аэропорт едут новые гости. Когда приедут — позвоните мне в штаб. Заниматься ими будет Мих-Мих… Я загляну сюда в пятнадцать ноль, но никого принимать не буду — разговор с отделом НОТ. Потом еду на гравийный.
Все это время он посматривал на часы, как будто на их циферблате были записаны все его сегодняшние и завтрашние «печали». На самом же деле он не пользовался даже записной книжкой — все держал в памяти. Она была у него редкостной. Он помнил все, что ему предстояло, что у него было намечено сделать, на неделю вперед. Держал в голове сотни лиц, фамилий, множество телефонных номеров, помнил не только тех людей, с которыми работал и часто встречался, но и случайных попутчиков по самолету, и когда-то донимавших его журналистов, и второстепенных служащих министерств и главков, ближних и дальних смежников. Мог назвать все крупные механизмы, задействованные сейчас на стройке и номера блоков, находившихся в работе. В любой день мог сказать, сколько на сегодня уложено в плотину бетона или сколько осталось до конца года неосвоенных денег. Если он сказал кому-то: «Через неделю доложить» или «Через три дня проверю», — можно было не сомневаться, что в положенный срок он все вспомнит. Конечно, он не забывал ни об одной назначенной встрече ни об одном обещании.
Некоторые называли его память феноменальной, однако сам он считал ее нормальной рабочей памятью руководителя. Если ее не имеешь, нельзя и соглашаться на подобную работу, как нельзя, к примеру, заике быть командиром пожарной дружины. Руководителю крупного объекта вообще полагалось иметь определенный набор личных качеств, в числе которых у Острогорцева значились и цепкая память, и широкая осведомленность, и быстрая (без опрометчивости и суеты) реакция, и незлобивый характер, и даже отсутствие художественных наклонностей. Последнее часто вызывало возражения. Ему говорили, к примеру, что один высокий руководитель играл в свободное время на скрипке. «А что этот человек построил?» — спрашивал Острогорцев. Ему говорили о зодчих Возрождения. «Не путайте эпохи! — возражал он. — Тогда было время универсалов, сегодня — узких специалистов. „Никто не обнимет необъятного“ — утверждал Козьма Петрович Прутков».
Рабочий день Острогорцева начинался с утренней летучки, на которой нередко определялись и дальнейшие его занятия. Вдруг где-то требовалось непременное его участие, и он шел или ехал на объект. Там возникало еще что-то новое — начиналась цепная реакция. Всем казалось, что при любой заминке надо обращаться к высшему начальству, обо всякой мелочи докладывать ему же и ждать его решения. Нередко, рассердившись, он отсылал руководителей-просителей… к самим себе. «Вы зачем поставлены на свой пост? Докладывать о неполадках и трудностях или руководить делом и преодолевать трудности?» Но тут же, конечно, во все встревал, всем «возникшим» занимался, а если уж в чем-то лично поучаствовал, то и потом не забывал поинтересоваться, как же там идут, как продолжаются дела…
— До паводка нам, Павел Ильич, предстоит еще пуск первого агрегата, — не забыл он и о прервавшейся теме разговора с главным инженером. — А при зубчатой плотине мы не наберем нужного для пуска объема водохранилища. Так что конфигурацией плотины действительно — с вашей помощью! — надо будет заняться. Что еще?
— Я не могу сказать, что это уже все, но на сегодня пора и честь знать, — проговорил Павел Ильич.
— А противопаводковые меры начинайте разрабатывать вместе с Проворовым. — Острогорцев впервые за все это время улыбнулся. — Он как начальник УОС, а также как наш постоянный критик должен лишний раз почувствовать и свою личную ответственность за свою родную плотину.
— Он вообще-то болеет за нее…
— А кто не болеет?.. Александра Ивановна, посмотрите-ка там в своем «колдуне» номер квартиры Николая Васильевича Густова. Дом помню, что пятый этаж — помню, а квартиру не помню.
Александра Ивановна тут же сообщила, даже, пожалуй, не заглядывая в свой справочник.
Острогорцев уже стоял у двери.
— До завтра! — попрощался он.
На улице он не отметил никаких особенных перемен в своем настроении или состоянии, не «вдохнул жадно свежего воздуха», как пишется иногда в книгах, — у него ведь просто продолжалась работа. А где она продолжается — в штабе или на плотине, в рыскающем по объектам «газике» или на заседании парткома, — это для него практически не имело значения. Сейчас он готовился к встрече с Густовым и думал о нем. Вспомнил в общих чертах его биографию и какая у него семья. Все вспомнил! И то, что Густов на фронте был сапером, и что второй его сын работает в управлении механизации газосварщиком, а жена преподает в школе немецкий, вспомнил и все «гэсы», на которых раньше работал Густов, и по значению тех строек произвел определенную коррекцию значительности самого этого человека, руководствуясь таким соображением: «Скажи мне, что ты строил, и я скажу, кто ты». Даже про «Запорожец», приспособленный для зимней рыбалки, вспомнилось Борису Игнатьевичу, хотя он и не видел этой машины, а только слышал о ней от кого-то. И что-то доходило до его слуха насчет дочери Густовых, не то разведенной, не то брошенной.