Но скрестились, и не в шутку, всерьез. Дальше пойдет рассказ о Кате Смолиной, об ее отце… впрочем, начну по порядку, не торопясь.
Катя Смолина служила в железнодорожной больнице регистратором. Она была самой красивой девушкой в Коканде, что единодушно признавалось даже всей женской половиной города. А такое признание, через силу, дорого стоит. Она была стройной, высокой, с прекрасным тонким лицом, с двумя длиннющими пепельными косами, уверен, что и в любом другом городе она была бы королевой. Она и вела себя соответственно, всегда немного свысока.
У Кати был жених, врач той же больницы Сидоркин. Лет на пятнадцать старше, угреватый, всегда потный и лоснящийся, он рядом с нею выглядел просто безобразным, оскорбительно было видеть их вместе.
Отец Кати Павел Павлович Смолин служил в путейской дистанционной конторе и называл себя старым железнодорожником. Он летом был одет всегда во все белое — картуз, толстовка, брюки, заправленные в светло-зеленые брезентовые сапоги; лицо его украшалось белой, расчесанной надвое сенаторской бородой. Только потом выяснилось, что на самом деле он в недавнем прошлом был подполковником царской армии, туркестанским пограничным офицером. Тогда многое стало понятным, и, в частности, необъяснимые раньше странности Кати. Например, она метко стреляла, ходила с двустволкой и в сапогах на охоту за семафор, отлично ездила верхом, причем не признавала дамских седел — только казачьи. Это все перестало быть удивительным, когда мы узнали, что она рано потеряла мать и перешла на воспитание к отцу и казакам, составлявшим его пограничный отряд. Отец учил Катю музыке и французскому языку, казаки — стрельбе и верховой езде.
Летом двадцать первого года она исчезла из города, а весной двадцать второго ее судил Ферганский военный трибунал и приговорил к расстрелу, с заменой десятью годами заключения. На обратном пути из судебного зала в тюрьму она, изловчившись, неожиданно выхватила из рук старшего конвоира наган и выстрелила себе в сердце.
Судьба — понятие внутреннее; трагические судьбы возникают чаще всего от несоответствия внутреннего мира человека и времени, в котором он живет. Катя враждовала со временем, конец ее был предопределен. «Свобода есть осознанная необходимость», — Катя не знала этих слов Энгельса, да и узнав, не приняла бы их.
Она появилась в нашем доме как-то летом, под вечер, представилась и попросила у отца разрешения играть по вечерам на школьном пианино. И с тех пор каждый почти вечер из открытых окон школы неслись пленительные звуки Шопена. В городе тогда музыку представлял только духовой оркестр — понятно, что в палисаднике под окнами школы всегда собиралось человек пять-шесть любителей тонкой музыки. Концерт кончался, Катя выходила со своей музыкальной папкой, украшенной золотым изображением лиры и, милостиво кивнув очарованным слушателям, удалялась, подобно видению, легкой, стройной походкой. Так это все удивительно и прекрасно шло одно к одному — вечер, Шопен, ее облик, ее походка. И никто не знал о темной глубине ее души.
А такая глубина была. Я уже говорил, что басмачи имели много тайных сторонников из торговцев и мулл в старом Коканде. Оказалось, что у них были тайные сторонники не только в старом Коканде, но и в железнодорожном поселке, в главной цитадели кокандских большевиков. Однажды в конце лета мы втроем: я, Толя Воскобойников и Степан Поздняков — собрались на мост ловить рыбу. Толя и Степан пошли копать червей, а я остался дома налаживать подпуск. Время было сухое, черви попадались только по берегам арыков, ближайший к поселку большой арык огибал старое, заросшее камышом узбекское кладбище, туда и направились мои друзья.
Через полчаса они вернулись без червей, но с поразительной вестью: на кладбище в одной из обвалившихся могил они обнаружили под настилом шесть винтовок и много цинковых ящиков с патронами. Здесь надо сказать, что узбеки хоронили своих покойников по старинному мусульманскому обычаю: выкапывали большую квадратную комнату с глубокой нишей в стене, в нишу усаживали завернутого в саван покойника, потом комнату накрывали жердями, досками, ветками и засыпали землей. С годами жерди сгнивали, могила обваливалась. Таких обвалившихся могил на кладбище было много; вот в одной-то из них…
Выслушав, я рванулся на кладбище — увидеть своими глазами. Степан Поздняков, самый старший из нас, остановил меня.
— Могут заметить и перепрятать винтовки, — сказал он. — Пошли к Рудакову.
Это был старый машинист, большевик с дореволюционным стажем, дважды побывавший в царской тюрьме, самый уважаемый человек в нашем поселке. Он носил какое-то высокое звание, кажется уполномоченного ревкома по железнодорожному узлу.
Он оказался дома. Во дворе нас встретила его жена, мы сказали, что по важному делу, и были сразу допущены. Рудаков заканчивал обед, перед ним стояла глубокая тарелка с помидорно-огуречным салатом и лежал тонкий ломоть хлеба, от которого он откусывал очень осторожно: с хлебом тогда в Коканде было туго и по карточкам выдавали один фунт на едока в день. Мне запомнились коротко стриженная, с проседью круглая голова Рудакова и шрам на лбу — след от басмаческой сабли.
Докладывал Степан Поздняков, мы с Толей Воскобойниковым только поддакивали. Рудаков отложил ложку и больше уже не возвращался к обеду. Он подробно расспросил Степана, где, в каком конце кладбища находится могила, заставил нарисовать план и крестиком отметить находку. Затем спросил:
— Вы прямо ко мне пришли? Никому не говорили по дороге?
— Нет, — ответил Степан. — Мы же понимаем.
— Молодцы! — сказал Рудаков и снял с гвоздика свой облупившийся кожаный картуз. — Молчите и дальше, это очень важное дело.
Он отпустил нас, а сам отправился в город.
— В ЧК пошел, — сказал Степан многозначительным голосом. Мы с Толей переглянулись. В ЧК пошел!.. Как бы и нас не потащили туда! У меня в груди возникло тоскливое ощущение, что я обязательно попаду в это страшное ЧК.
И попал в тот же вечер. Попал единственный из троих, по собственной глупости. Весь день мы просидели у нас во дворе, откуда было видно кладбище. Мы дожидались событий, возможно стрельбы. Однако ничего не происходило. В сумерках мои друзья пошли по домам, я остался один. Какой нечистый подтолкнул меня пойти в полутьме на кладбище, поглядеть на винтовки и патронные ящики! Но я пошел, отыскал могилу, заглянул под обвалившийся настил, увидел тускло блестевшие железные затылки винтовок. Сунул руку, ощупал затвор у одной. Увидел и патронные ящики — все было, как рассказывали Степан и Толя.
На обратном пути, почти уже у самого нашего двора, меня нагнал какой-то незнакомый человек, положил руку на мое плечо.
— Что вам надо? — спросил я, пытаясь стряхнуть его руку. Она лежала крепко и не стряхивалась.
— Фамилия? — сказал он.
— А вам на что? — ответил я. — Отпустите.
— Фамилия? — настойчиво повторил он с угрозой в голосе.
Я назвал себя, показал, где живу. Его рука оставалась на моем плече.
— Зачем ты ходил на кладбище? Что делал там? Я замялся: не мог же я так сразу открыть ему нашу тайну. Кто знает, откуда он, чей, с какой стороны?
— Пойдем, — сказал он, до боли сжал мою руку в запястье и повел меня за линию железной дороги мимо вокзала в город. У мостика в одном из переулков дожидалась коляска, мы сели и поехали. Он и в коляске держал меня за руку.
— Вы из ЧК? — спросил я. Он не ответил.
ЧК тогда помещалось на улице Карла Маркса.
Коляска мимо часового въехала во двор. Через минуты две мы очутились внутри здания, в большом просторном коридоре с одной-единственной дверью в конце, с двумя железнодорожного типа деревянными диванами перед нею. Здесь мой спутник поручил меня какому-то другому человеку, а сам вошел в дверь и плотно прикрыл ее за собою. Я успел приметить, что дверь была двойная, обитая изнутри войлоком и клеенкой.
Второй чекист, карауливший меня, был так же молчалив, как и первый. А я сидел и раздумывал о своей судьбе. Нельзя сказать, чтобы я особенно перепугался: за мною стоял Рудаков.