И я вытащил из мешка свои две гранаты, как всегда заряженные, со вложенными взрывателями. Комиссар взял гранаты, осмотрел, вынул взрыватели.
— Где ты их нашел?
— В пустом вагоне, когда сюда ехал. В углу лежали.
— Так со вложенными капсюлями и лежали?
— Да… Так и лежали.
Комиссар положил гранаты на полку, взрыватели — в ящик стола.
— Ну, пойдем.
Он привел меня в одну из длинных казарм, уцелевших еще от царских времен, сдал дневальному.
— Покажи ему место.
Место мое на нарах оказалось крайним, у самого выхода.
— Тюфяк, подушку сызнова будешь набивать? — спросил дневальный. — Да не стоит — он их только что набил перед самой операцией.
— Кто? — спросил я.
— Ванечкин Петр.
— А где он?
— Убит, похоронили, — ответил дневальный и отошел. А на меня от серого одеяла, от серого тюфяка без простыни, от серой подушки без наволочки словно пахнуло горячим ветром походов и сабельных схваток. И сырой землей…
Я думал, что мне через два-три дня уже выдадут обмундирование, коня, винтовку и шашку. Ничего не выдали. Командир все не возвращался, да и комиссар куда-то уехал, а остальным не было никакого дела до меня. Бродит здесь, в расположении эскадрона, какой-то приблудный парнишка, ну и пусть его бродит. Я и бродил, смущенно поглядывая на свои ноги: люди вокруг все в сапогах, потому что кавалеристы, а я в штанах из чертовой кожи навыпуск и в разбитых сандалиях. Меня кормили, как и всех, неизменным пшенным супом с вяленой воблой и ничего с меня не спрашивали. Бойцы ухаживали за конями, разбирали и протирали винтовки, масляной тряпочкой смазывали клинки, а я на все это смотрел только издали.
Эскадрон был поставлен на отдых после длительного рейда в горы, после тяжелых боев, люди еще не отошли, в них еще жила отчужденность от мирной жизни — понятно, что меня почти не замечали. Моим соседом по нарам был семиреченский казак Захаров — черноволосый, рябой, скуластый человек, на редкость нелюбопытный. Он даже не спросил, откуда я, как меня зовут, ложился рядом и сразу же засыпал с ужасным храпом.
Однажды я сам первый заговорил с ним:
— Вы знали Ванечкина Петра?
— А как же! — отозвался Захаров. — На этом самом месте спал.
— Где его похоронили?
— Под Гульчей, — неохотно ответил Захар.
— Вы были на похоронах?
— А куда ж я денусь? Хоронили перед строем, как завсегда.
— Салютовали?
— Это что? — не понял Захаров.
— Салют был? Из винтовок над могилой стреляли?
— Это зачем же? — спросил Захаров.
— Так полагается. Для последнего почета.
— Вона! — усмехнулся Захаров. — Этак и патронов не хватит, а они в походе все на счету, до единого. Взять-то негде, что с собой везем, то и есть. Из пулемета длинных очередей не велят давать, короткие только, вот оно как!..
Он отвернулся и захрапел, а я долго ворочался, переживая бессмысленность своего вопроса, и в голову мне приходили горькие мысли, что совсем не так складываются мои дела в эскадроне, как думалось. Но вот вернется комиссар и определит меня куда-нибудь, на самый крайний случай хоть в канцелярию, помощником эскадронного писаря.
Через день комиссар вернулся и действительно определил меня, только не в канцелярию, а на гауптвахту, под арест.
Он привез с собой из Андижана какого-то аккуратненького седенького старичка в плоской соломенной шляпе с черной лентой, в парусиновой толстовке, таких же парусиновых брюках и брезентовых туфлях. К вечеру, когда жар немного свалил, все бойцы, за исключением только дневальных, собрались на полянке, перед столиком, накрытым красной скатертью.
— Товарищи бойцы! — сказал комиссар. — Сейчас товарищ профессор сделает нам доклад…
Он запнулся, заглянул в бумажку, лежащую на столе, и с усилием закончил:
— Селекция и мутация… Товарищ профессор, прошу. Чистенький старичок встал, надел очки и начал тоненьким дребезжащим голоском, пришепетывая и шепелявя:
— Товарищи, вопросы селекции и мутации уже давно приковывают к себе внимание ученых всего мира. Американец Луи Бербанк и наш отечественный селекционер Иван Мичурин из Козлова…
Он говорил долго, нудно и все о селекции, а впереди еще предстояла мутация. Комиссар объявил перерыв, бойцы закурили, некоторые сбегали в сторону за кустики, но никто не ушел. Велики врожденная деликатность у простых людей и благоговение перед наукой. Бойцы сидели на траве и терпеливо слушали о мутации — суровые бойцы, только вчера вышедшие из боя, с тем чтобы завтра опять войти в бой.
— Вопросы к докладчику есть? — спросил комиссар, когда старичок закончил.
Бойцы молчали, сдержанно покашливали. И вдруг раздался вопрос:
— Хлеба когда будут выдавать полтора хунта?
Я узнал голос Захарова, семиреченского казака, моего соседа по нарам. Старичок, видимо, не расслышал, переспросил комиссара. Тот не растерялся:
— Значит, вопросов нет. Поблагодарим товарища профессора за доклад.
И захлопал в ладоши. Дружно захлопали и бойцы. Старичок раскланялся и, сопровождаемый комиссаром, удалился. Его усадили в зеленую военную фуру на кованых колесах, и с грохотом в облаке пыли он по сухой разбитой дороге отбыл ца станцию, к поезду.
А комиссар вернулся на полянку, к столику, вокруг которого толпились бойцы, дымя самокрутками.
— Что ж ты, Захаров, — укоризненно сказал комиссар, — какой ты вопрос ему задал, профессору…
— Так еще полтора месяца назад сказали, что хлеба полтора хунта будут выдавать, — ответил Захаров.
— Пойми, голова, это дело интендантское, внутреннее дело, а ты с этим — к ученому человеку.
— То-то и есть, что дело внутреннее, — сказал Захаров. — На одном хунте, голодный тоже много не навоюешь.
— Тогда, в таком подобном случае надо тебе, Захаров, в басмачи подаваться, — сказал комиссар. — У них, у басмачей, каждый день мясной плов — из риса, награбленного у бедных угнетенных дехкан, с бараниной, тоже награбленной у бедняков согбенных… А мировой пролетариат ничего, пусть погодит, пока Захаров басмаческого плова досыта накушается.
— Ты мне, комиссар, так не говори, к басмачам не посылай, — обиделся Захаров. — Я в бою, сам знаешь, не сзади всех.
— Знаю, каков ты в бою, и за храбрость спасибо тебе от рабоче-крестьянской власти. А вот вопрос твой был очень даже лишний. Он, профессор, едет сейчас в поезде и думает о нас. Что он может о нас думать после твоих слов, а?.. Недовольны, думает, жалуются.
Захаров промолчал, повинно отвел глаза. Устыдился и отошел. Удивительные все-таки люди стояли у колыбели нового мира — мудрые и наивные, беспощадные и детски чистые. Старичок, конечно, ни о чем не думал в поезде, а комиссар беспокоился; не легла бы хоть самая легкая тень на его эскадрон!
…Взгляд комиссара остановился на мне.
— Пойдем-ка, пойдем. — И он повел меня в канцелярию. Там в присутствии эскадронного писаря состоялся, наш второй разговор.
— Садись, в ногах правды нет, — сказал комиссар. Я почтительно присел на краешек хромоногого стула.
Комиссар снял фуражку, на лбу у него обозначилась красная полоса.
— А ну повтори, где служил твой отец, когда он погиб?.
— Он служил под станцией Кермине, погиб четыре месяца назад.
Голос мой дрогнул, изменился, выдавая меня с головой.
— А вот из Кермине по телеграфу ответили на мой запрос, что путевого обходчика с такой фамилией там нет и никогда не было, — сказал комиссар. — И никто не погибал за последние годы.
Эскадронный писарь оторвался от своего писания, уничижительная усмешка пошевелила его усы.
— Третий уж, товарищ комиссар.
— Четвертый, — поправил комиссар. — Ну и зачем они бегают, зачем? Учиться им нужно, мы для того и воюем, чтобы они учились, а они на тебе!.. А теперь рассказывай правду, — обратился он ко мне.
Пришлось рассказать. Комиссар записал имя, отчество, фамилию отца, кокандский адрес, передал писарю.
— Сообщить телеграммой. А сейчас пришли сюда, кого-нибудь.
Через минуты две пришел какой-то незнакомый мне боец. «На гауптвахту», — коротко сказал комиссар, и я, сопровождаемый бойцом, пошел на гауптвахту — отдельный в стороне домик с железным засовом на дверях и решетками в окнах. Я, конечно, сообразил, что это не наказание, а просто мера предосторожности, чтобы я не удрал. Но все-таки было обидно.