— Если так давать каждую неделю, что же останется мне?
«Ну, положим, тебе останется, очень даже останется», — подумал я.
Заканчивать работу по снятию остатков мне пришлось опять одному.
Послепраздничные дни — суббота и воскресенье — считались у нас в магазине богатыми днями. В изобилии шел покупатель, вернее — покупательница, потому что сильный пол проявлял к произведениям галантерейной промышленности полнейшее равнодушие, так же, впрочем, как и к произведениям кондитерского искусства мадам Стивинской напротив, предпочитая всему на свете буфет пучеглазого Джохадзе в городском саду: там под видом чая подавали в чайниках подкрашенный самогон, и уже к полудню из садика при буфете неслись удалые песни.
Только что покинули магазин мадам Боброва, жена местного колбасника, и гражданка Стожарова, супруга завсельхозотделом, после них магазин обрел разгромленный вид, множество картонок беспорядочно громоздились на прилавке — дамы выбирали, но ушли, ничего не выбрав, решив разгромить другой, конкурирующий с нами магазин Агриропуло. Кстати, чтобы испытать выдержку человека, лучше всего поставить его на день за прилавок дамского магазина — дамы тратят свои деньги с толком, не всякий выдерживал и за это ценился хозяином. Убирая картонки, наводя порядок на полках, рассеянно слушая пьяную песню, доносившуюся к нам из городского сада, приказчик сказал:
— Джохадзе арендовал второй буфет на вокзале и вчера звал меня в буфетчики. Я отказался.
— Почему?
— Я боюсь пьяных, не умею с ними.
— Пьяные что! — сказал я пренебрежительно. — С пьяным управиться можно запросто: дал ему подножку, он и готов, повалился. Вот с бандитами-налетчиками дело иметь — это будет посерьезнее.
— С какими бандитами?
— С теми, что сберегательную кассу в старом городе ограбили.
— Где ты мог видеть их?
— Здесь, в магазине.
И я рассказал ему о двукратном появлении дюжего молодчика с вывороченными губами.
— Вид у него такой, будто он только вчера бежал из тюрьмы. Явный бандит.
Приказчик посмотрел на меня странным взглядом.
— Это же Борис Матвеевич, хозяйский сын! Он действительно по четвергам приходит из тюрьмы в отпуск, но только он вовсе не бандит.
Сын! Я вспомнил: старик мне что-то говорил о своем сыне, о его временном отсутствии.
— За что он попал в тюрьму? — спросил я.
— Не он попал, Матвей Семенович попал, а он только отсиживает.
Сначала я понял слова приказчика иносказательно: старик-де что-то сотворил, а вину принял на себя сын. Оказалось не так, слова приказчика надлежало понимать в прямом, самом буквальном смысле. Судили в конце весны самого Матвея Семеновича, приговор на два года был вынесен самому Матвею Семеновичу и в тюрьму водворили его самого. Сын остался в стороне, даже свидетелем по делу не выступал. Но дальше события приняли оборот вполне фантастический.
Через два месяца отсидки старику за примерное поведение в тюрьме разрешили еженедельный суточный отпуск домой с четверга на пятницу. В те годы казалось, что бесспорность и праведность социалистических принципов жизни понята и принята уже всеми и люди, нарушающие новые справедливые законы, делают это как бы по застарелой привычке, вопреки своему сознанию, поэтому курс держали на перековку, на сознательное изживание застарелых привычек, а отсюда с неизбежностью рождался либерализм, вроде упомянутых отпусков из тюрьмы. В те годы коммунисты жили, намного опередив медлительное время, как, впрочем, живут они и сейчас, и в этом стремительном полете допускались, конечно, ошибки, когда коммунисты приписывали свойственную им крылатость духа всем людям.
Метод убеждения был применен в тюрьме и к Матвею Семеновичу. Но старик был не из тех, что поддаются перековке, старик был из кремнистых и весь целиком, со всеми потрохами, принадлежал старому, ушедшему в небытие миру. Сидя в камере, сколачивая деревянные ящики — пятнадцать ящиков ежедневно, он душою и разумом неотступно пребывал в своих стяжательских аферах, махинациях и комбинациях, оставшихся за стенами тюрьмы.
В те два первых месяца, когда старик сидел без отпусков, делами фирмы заправлял младший компаньон, его сын Борис Матвеевич. Характеров отец и сын были противоположных: отец — стяжатель, накопитель, а сын — расточитель, кутила. Раньше отец не давал ему особенно разойтись, но с отбытием старика в тюрьму цепи распались, и сынок закрутился, закатился, залился, пошел куролесить в кабаре «Неаполь» в компании веселых девчонок. Навещая старика в тюрьме, он, разумеется, ничего не говорил о своих кутежах и представлял старику дела фирмы в самых радужных красках. Тем громче был скандал, разразившийся в один из четвергов, когда старик, вполне для сынка неожиданно, возник перед ним.
Старик застал дела фирмы в совершенном расстройстве: товар, прибывший из Ленинграда, лежал в железнодорожном пакгаузе невостребованным, и на него уже наросли пени за хранение в размере, поглощавшем весь предполагаемый барыш, по одним векселям не было уплачено, по другим не было получено — словом, все шло стремительно под откос.
Старик распутывал дела всю пятницу, а в семь часов — срок возвращения в тюрьму — сказал сыну:
— Ты, босяк с Молдованки, если тебе нельзя поручить дела фирмы, то можно поручить отсидку — иди в тюрьму за меня! На поверке, когда вызовут Табачникова, будешь кричать в ответ: «Здесь!»— вот и все.
Я не знаю тюремного режима тех времен, но, видимо, режим не был очень уж строгим, хитроумная затея старика удалась, и никто из начальства не заметил, что старого Табачникова заменил на поверках молодой Табачников. А старик быстро поправил дела и укрепил фирму, совсем было пошатнувшуюся. Но сынку в тюремное наследство старик передал, кроме прискорбной обязанности ежедневно сколачивать гвоздями пятнадцать деревянных ящиков, и свои еженедельные отпуски и по четвергам после обеда сынок являлся под отчий кров. Он приходил из тюрьмы злой, мрачный и в резком тоне, каким говорят только по бесспорному праву, требовал денег на кабаре «Неаполь»; сначала он довольствовался пятью червонцами, потом повысил эту цифру до семи, а теперь ему и десяти червонцев не хватало: веселые девчонки — компания не из дешевых.
Эти семейные распри я и слышал, сидя в своей комнате при магазине, за тонкой дверью. Оба раза победил сын, а старик оставался поверженным. А третий спор окончился для старика гибелью.
Я слышал и третий спор. На этот раз пришедший из тюрьмы сынок потребовал умопомрачительную сумму — двадцать червонцев. Он ссылался на какой-то свой бильярдный долг.
— Это долг чести, папаша! — басил он за дверью. — Нашей фамилии угрожает позор. Читайте Льва Толстого, роман «Война и мир», там граф Николай Ростов проигрывает в карты тридцать тысяч царских золотых николаевских денег, и отец, старый граф, безропотно платит за сына долг. Он не желает, чтобы сыну, молодому графу, побили морду, поэтому платит. Морда сына для него дороже денег, это настоящий отец! А вам все равно, если мне побьют морду. Стыдитесь, папаша!
— Пускай граф платит, если ему нравится! — визгливым голосом кричал в ответ старик. — На графа работали крепостные, у графа было много лишних денег, а у меня их нет! Слышишь ты, босяк, я не буду платить никаких долгов за тебя!
— Не будете? — зловеще переспросил сын.
— Не буду! — взвизгнул старик.
Из магазина они вышли вдвоем, доругиваясь на ходу. Я запер за ними дверь. Меня тревожило неясное предчувствие беды, на месте хозяина я дал бы сыну двадцать червонцев, очень уж решительный был у него тон сегодня.
В пятницу мы не торговали, весь день я провел в старом городе на базаре. Поздние, осенние базары особенно были богаты и многолюдны в Средней Азии: убрав урожай, селяне съезжались в город, сбывали плоды своего труда и веселились в чайханах под звуки дутаров[14] и бубнов. А небо уже хмурилось, изредка сеяло тонким дождем, ветер, шурша по халатам и чалмам, дул все порывистее, нес холодную сухую пыль.