Майка, конечно, ничего этого не замечала. Она сновала среди людей, как пустой ткацкий челнок, — неутомимо, но бесполезно. Ее почти не заметили, а Дима ничем этого не исправил.
В комнате включили магнитофон. Старая, студенческая песня:
И узнаем мы тогда, что смело
Каждый брался за большое дело,
И места, в которых мы бывали,
Люди в картах мира отмечали…
Магнитофону вторили хрипловатые, старательные голоса людей, которым не так уж часто приходится петь. Но мне больше бы хотелось услышать Майку. Днем она поет часто, и почти всегда эту же песню. Ничего особенного в Майкином голосе нет. Высокий, чуть дрожащий, по-детски западающий на низких нотах. И песня обычная. Но когда она ее поет, я чувствую, что Майке очень хочется, чтобы слова песни относились и к ней самой.
И места, в которых мы бывали,
Люди в картах мира отмечали…
На всей земле нет пока места, где оставили бы след Майкины руки. А Дима? Что-то им, конечно, сделано. В те времена, когда с его рук еще не сошел загар. Но он беспечен, словно жить ему двести лет.
Может быть, я и не права: старых людей всегда пугает щедрость и блеск юности. Но щедрость и расточительность — разные вещи. А Дима ярок… и расточителен.
Магнитофон включали все громче, в комнате почти кричали. Перекрывая шум, Дима спрашивал:
— Здорово, ребята, верно?
И сам пытался петь. Уверенно и фальшиво. Майка пронесла на кухню «таежника». Чайник был полный, но ей никто не помог.
Я заметила, что она впервые не смотрит в глаза.
Почти все одинокие старики живут в хрупком мире воспоминаний и милых сердцу вещиц. Молодежи этот мир смешон или непонятен. Об этом нужно помнить и не сетовать на черствость молодости.
Дима и раньше ко мне заглядывал редко. Зайдет на минутку что-нибудь попросить, и сразу в комнате становится шумно и безалаберно, как на уличном перекрестке. Когда начались большие и малые «ералаши», перестал заходить вовсе. Некогда стало. А может, просто те вещи, что еще остались после всех его набегов, не интересовали его.
Майка почти не бывала у меня. Кажется, побаивалась немного — не знаю почему. Но однажды, когда за стеной магнитофон снова и снова повторял убитые слова «Глобуса», она без стука открыла дверь и молча села в уголке. Лицо — как натянутая струна.
Я знала: это должно было прийти. Ведь до сих пор Майка жила, как жеребенок на весеннем лугу детства. Замужество показалось лишь новой увлекательной игрой.
И вдруг детство кончилось. Нет больше весенних лугов. Все утонуло в предрассветном тумане наступающей молодости, и кто укажет, какими путями идти по неизведанной земле?
Я хотела заговорить с ней, но Майка качнула головой, встала и ушла.
Снова и снова та же песня… Ужасная вещь — магнитофон. Его голос недоступен времени. Певец может охрипнуть, сотрется патефонная пластинка, и только бегучая, как струйка, лента останется неизменной и так же — будет звучать записанная на ней песня.
Но разве может остаться неизменной душа человека? Мне кажется, Дима не понимает важного: Майка не магнитофон, она может и не повторить раз заученной песни.
…Лето катилось к закату. Вместо легких, как облако рододендронов, по воскресеньям с окрестных сопок несли багряные хвосты кипрея и золотистые кисти рябинолистника. На кухне мариновали грибы и шепотом считали чужие банки с вареньем.
В тот день Майки с утра не было слышно. Она не мыла пол и не принималась за стряпню. Обрадованная тишина водворилась на прежнее место.
В конце концов я сама пошла к Майке.
Пепельный свет ненастного дня подчеркивал беспорядок в комнате. Ясно, что уже несколько дней здесь никто и не пытался убирать. На столе — остатки закусок, из углов выглядывают стайки бутылок. Давленые окурки, обрывки магнитофонной ленты и бурые пятна от пролитого чая на полу.
Майка лежала на неубранной постели. Увидев меня, села. Усталые плечи и серое безразличное лицо.
— Ты что же это, голубушка, раскисла? Рано тебе руки-то опускать — не доросла. Вставай, убирать будем!
Я нарочно говорила сердито, громко. Майка встрепенулась, ожила, в глазах затеплился огонек.
Вдвоем мы принялись вытаскивать из комнаты мусор, мыть окна, стол. Конечно, больше делала сама Майка — от старухи какая помощь? Но дело двигалось.
Впрочем, одной уборки здесь было мало. Вещи в этой комнате были неуютные и безликие, как в гостинице. Потеряв старого хозяина, они так и не нашли нового.
Майка долго бродила по комнате, соображая, куда что поставить. Наконец осталась только чашка.
Все та же чашка Вероники Борисовны — большая и щедрая, как чайник. У нее давно уже не стало ручки, а по голубому боку змеилась трещина. Поставить ее было некуда, да Майка просто забыла, что держит ее в руках. Поставила на подоконник и открыла окно.
Любопытные дождевые капли сейчас же залетели в комнату, запутались в Майкиных волосах. Остро запахло мокрой лиственницей. Не оборачиваясь, она вдруг сказала:
— Клавдия Алексеевна, вы учительницей были, видели много. Скажите, как мне жить?
Резко повернулась, уставилась нетерпеливыми глазами. Ждала, как у доски подсказки. Но учителя-то знают: услышавший подсказку почти всегда ошибается.
— Ты Димку-то своего любишь?
— Очень! Не надо, наверное, так, а я иначе не могу. А он… Вы же видите, я ни в чем ему не мешаю, пусть только ему будет хорошо. И ничего у нас не выходит. Каждый вечер новые друзья, вино, «ералаш». Может, я чего-то не понимаю? Скажу ему, а он шутит, смеется: «Наша павловская порода — мореного дуба. На сто лет хватит. Все Павловы жили весело», — А у меня уже и руки опускаются — сил нет так жить.
Майка замолчала. Теперь стал слышен дождь — настойчивый и однообразный. Да издалека долетали обрывки вальса. Словно кто-то разорвал мелодию и теперь отдельные звуки блуждали под дождем, искали и не могли найти друг друга.
Звон разбившейся чашки показался таким оглушительным.
Майка вздрогнула:
— Разбилась! Вот видите, ничего у меня не получается! А вы не поверите: когда в школе практику на заводе проходили, все получалось! Я на шлифовальном станке работала. И трактор я водить умею… Да, да, я не вру! Мне и наш учитель по труду говорил, что меня машины слушаются, а тут какая-то чашка.
— Ведь у нас тоже есть завод, Майя…
— Да я думала уже… Но как же Дима? Как он один? И обед.
— Обед? Да ведь его все равно не бывает. Не проще ли пойти в столовую? И на заводе ты не век будешь — вечером все равно вместе. А там… Сама увидишь, как получится. Своему горю только свои плечи впору. И счастью тоже.
Вальс за окном почему-то стал слышнее. Звуки наконец нашли друг друга и слились в одну грустную, давно знакомую мелодию. Дождь все плясал и плясал на подоконнике, и к запаху лиственницы прибавился неопределенный горький запах близящейся осени.
Жизнь многих супружеских пар похожа на железнодорожные рельсы: всегда идут рядом, никогда не сталкиваются и никогда не бывают по-настоящему близки. Их прочно разделяют и держат шпалы взаимных уступок, выгод и вежливых условностей. Иной раз такие семьи даже называют счастливыми…
С некоторых пор мне стало казаться, что и мои молодые соседи идут к тому же.
Майку захватила работа. Слишком долго ее силы не находили применения. В конце концов, чем гонять с места на место мебель, варить невкусный суп и чувствовать себя нужной лишь одному человеку, гораздо интереснее быть нужной всем.
Возвращалась она с работы поздно. Не заходя к себе, мылась в ванной и еще оттуда начинала что-то рассказывать. Потом шла ко мне пить чай и продолжала о том же. Личико у нее румянилось от воды, глаза сияли, как и прежде. Руки стали как-то увереннее, надежнее.