Литмир - Электронная Библиотека

Хаят прошла за кулисы — ее охватывало привычное, легкое волнение, от которого упруго, словно птица крыльями, било сердце и в груди становилось тепло и холодели пальцы.

Она остановилась, точно раздумывая, и, пройдя к занавесу, глянула в зал — чисто, светло горела люстра, внизу, за рампой, плескалась прозрачная мелодия: пели, настраиваясь, скрипки, то грустно, то весело, разноголосо, им вторила неуверенно оробевшая виолончель: «Бу-бу-ду го-то-ва… Бу-бу-ду го-то-ва», а флейта высоко и пронзительно рассыпалась, стараясь умиротворить сердитую виолончель, ей трудно поддакивала труба: «Так-так…»

«Как в лесу», — подумала, улыбнувшись, Хаят и простукала каблучками в гримировочную. Закрывшись на ключ, она достала письмо.

«Дорогая моя!

Если б ты знала, сколько во мне скопилось нежности. Хочется взять тебя за руку и просто держать — твоя рука мягкая и теплая. Это письмо пишу перед наступлением, вижу твое лицо, твою улыбку. В землянке холодно. Но я не зябну, я думаю о тебе и нашей Ляльке. Когда ты получишь письмо, наверное, состоится премьера оперы, а может быть, и пройдет уже, но все равно я услышу тебя сердцем — ведь возможности слушать по радио мало. Кругом снег. Когда ты будешь петь, я буду сидеть в окопах. Но я с тобой. Я верю в твой успех. Пожми за меня руку Муратову. Он очень талантлив.

За меня не беспокойся. Береги себя и Ляльку. В антрактах не забудь накинуть пуховый платок на плечи, застудиться пара пустяков.

Обнимаю Ляльку, мою маленькую Ляльку.

Скоро наступление. Скоро наша встреча. Мы сядем за стол и будем пить чай, а потом ты споешь для меня, и в доме будет тихо, и Лялька будет смеяться.

Целую тебя. Твой Шакир».

Она несколько раз пробежала глазами письмо. Она читала между строк. Она кутала плечи в платок, быстро накладывала грим и нет-нет да снова тянулась к письму…

Она вспоминала, как за окном валил снег и они сидели рядышком, близко-близко. О чем они говорили, она уже не помнила, может быть, просто молчали, и на ее плечах лежал пуховый платок… ах да, ведь она тогда ждала ребенка, ну конечно, они молчали, и ему все казалось, что она мерзнет, и он растапливал печь, сидел на корточках, и его лицо было освещено желтым веселым пламенем огня… Она вздохнула, спрятала письмо за тугой лиф, прислушалась. Стояла густая тишина. Но вот, точно быстрый, пугливый шорох, зашепталась скрипка, затревожилась флейта, и уже в полный голос запел фагот, возвещая солнечное утро. А скрипки пели тонко, дружно, словно говоря: «Слышали… слышали, уже утро».

Это была увертюра. Она хозяйкой входила в тишину зала, неся птичьи голоса, шорох травы и всплеск первого солнечного луча на стекле.

А вот уже мелодия ее грустной арии. О, если бы Шакир был сейчас рядом. Как мучительно тянется время. Если б можно было долететь до него голосом, вьюгой, опуститься снегом на плечи, отдать ему все тепло песни, обогреть. Как бы она пела тогда. А может быть, в землянке включат радио, и, обмерзшие, у веселого разожженного огня солдаты вдруг услышат ее. Всякое же может быть… В землянке будет накурено, тесно…

Вот опять всплеснулись скрипки, как испуганная птица в густой чаще, и мелко-мелко застучал барабан, и вдруг охнул громко весь оркестр, и полилась томительная, завораживающая мелодия.

Хаят почему-то вспомнила себя девочкой. Они сидят с бабушкой на солнце и чинят мешки. Мешков много и солнца много. Оно жарит плечи. А в кувшине, в теньке, холодная вода. Она запрокидывает голову и пьет прямо из кувшина, и вода стекает по подбородку за майку и кажется, что она выпьет сто кувшинов не отрываясь, не передыхая. Вот она сбегает по тропе к реке и моет шерсть, и в воде плавают светлые облака, и река, словно небо, только близкое, можно замутить его рукой, и тогда разбегутся круги и облака вздрогнут… А вот бесконечные желтые киргизские степи, куда они переехали осенью. Она лежит у костра и смотрит на бегущий по полешкам огонь. И старый, большой киргиз тоже глядит на костер и поет, протяжно, невесело, покачиваясь слегка, и глаза его узкие и в них блеск огня. Степь будто ловит каждый звук, уносит его в черноту, и когда киргиз умолкает, кажется, что песня еще тянется далеко-далеко улетающим эхом. «Пой», — говорит киргиз, и Хаят поет, и ей хочется, чтоб обязательно получилось так же, как у него — протяжно, широко, неторопливо. Киргиз улыбается и пьет кумыс… Через два года они уезжали, и над степью лежало громадное, глубокое небо. Они уезжали в Симбирск… Потом, как-то вечером, в их маленький дом пришли два веселых военных и просили ее выступить на концерте для уходящих на фронт красноармейцев. Особенно ее упрашивал голубоглазый чубатый парень. Он часто оправлял ремень и краснел. Его звали Шакир. Она согласилась. А после концерта случилось то, о чем она никогда не думала, — она влюбилась. Шакир держал ее руку и говорил: «Я вас никогда не забуду… Может быть, когда-нибудь встретимся…» Они попрощались, но он не уходил. Шла война. А потом он искал ее долго, упорно и нашел в Казани. Она училась в музыкальном училище. Он пришел прямо на занятия и ждал у дверей, и его прогонял сторож…

Увертюра кончилась. Хаят взглянула на себя в зеркало. Дождь аплодисментов бушевал в зале.

Через пять минут ее выход. И вдруг Хаят охватил страх — оперу принимают хорошо, а что будет дальше?

Она прошла узким коридором. Увидала маленький микрофон на краю сцены, подумала: «Может быть, он услышит меня», ей стало покойно и, не дожидаясь указания режиссера, она точно ветер выскользнула на светлую сцену, подхваченная зыбкой мелодией радости.

Она забылась. Она пела, подойдя близко к микрофону.

Где ты, милый?
Я жду,
Я люблю, слышишь ли?

Она видела землянку, усталые руки, протянутые к огню, видела Шакира. И зал настороженный, точно боясь вспугнуть ее, слушал, затаив дыхание, и вдруг раскололся разом громкими хлопками, требуя повторить арию…

Хаят пела. Ей было легко. Она не чувствовала усталости, ей казалось, что она может петь очень долго, доверяя людям что-то очень большое, хорошее.

Когда закрылся занавес, ее обступили артисты.

— Поздравляем, Хаят ханум!

— Вы прямо колдунья…

Она стояла смущенная, счастливая, не зная, что сказать. «Слышал ли он меня?» — думала она. Ей пожимали руки. Она быстро отвечала:

— Спасибо, спасибо…

И когда осталась одна в тихой гримировочной и легла на диван — в театре все знали ее излюбленную привычку и поэтому никто не мешал ей, — когда вдруг почувствовала приятную истомленность, она закрыла глаза, точно опять улетая далеко, но в дверь кто-то постучал и просунул в щель лист бумаги:

— Это вам.

— Очевидно, поздравительная телеграмма… Положите на стол, — сказала Хаят, не поднимаясь. Она лежала и думала: «От кого бы это могло быть?» Но вскоре забыла об этом и снова перенеслась мыслями на сцену, представляя, как она будет петь в последней картине. Она слышала, как прозвонили два раза, вдруг быстро соскочила с дивана и, захватив на ходу со стола телеграмму, заторопилась к выходу.

В коридоре одна из певиц, молоденькая, с тонкими руками, спросила ее, показав на свой грим:

— Хаят апа, хорошо так? — и заговорила сбивчиво, краснея: — Если б мне удалось спеть когда-нибудь, как вы… О нет, этого наверное, никогда не будет.

— Будет. — Хаят ласково взяла ее за руку.

Прозвенел третий звонок. Хаят подошла к свету у сцены и развернула плотный лист. Все закачалось и тихо закружилось. Она продолжала стоять на одном месте, но будто оказалась вдруг в глубоком колодце.

«Лейтенант Шакир Гайнутдинов пал смертью храбрых в боях против врагов…»

— Хаят апа, приготовьтесь к выходу, — громко сказал рядом помощник режиссёра. Она не ответила. По ее щеке косо ползла слеза. Посиневшие губы вздрагивали. Она вся сникла.

16
{"b":"233981","o":1}