Нестеренко весь превращается в слух, особенно напряжены его округлившиеся, разрываемые непониманием, страхом и болью глаза. И чем отчётливее этот страх и боль, тем звонче голос Леси, небрежнее движения, больше в голосе весёлого цинизма, издёвки и развязности.
— Ну, ничего себе святая? А? Вот то-то и есть, господин Нестеренко, надо осторожнее выбирать себе святых.
Он не сводит с Леси загипнотизированного взгляда. Что это: кошмар, страшная комедия, мистификация? Зачем? А Леся озабоченно отводит руку назад и поправляет разорванное Квиткой платье.
— Вот чёртова собака: изодрала платье. Полторы тысячи заплатила.
Неожиданно Нестеренко хрипло выдавливает из себя:
— Это всё неправда, Ольга Ивановна…
Ольга Ивановна весело удивляется:
— Что неправда? Что отдала за платье полторы тысячи?
— Вся эта история с Гунявым, золотом, всё, что вы говорите о себе, всё это, простите, так… артистично придумано, так…
Леся заливисто хохочет.
— Что даже не верится? Криминальный роман, правда? Эх, голубчик, полагаете, только вы способны рассказывать о себе криминальные романы? Ого! А что не очень артистично, так что поделаешь. Но роль свою, святой и чистой, я всё-таки провела неплохо? А? Вы, как артист, должны её оценить.
Нестеренко всё ещё не отрывает глаз от бледно-матового лица с этими детскими, невинными губами, улыбающимися сейчас так цинично, с этими глазами мадонны, которые щурятся так презрительно. Где же настоящая? Та, что была до этой страшной минуты, или та, что, содрав с себя всё, как грим, сидит сейчас перед ним?
— Что, господин Нестеренко, действительность несколько отличается от воображения? Но теперь вы хотя бы видите, каким смешным было ваше самоуничижение передо мной? А? Вижу, я немножко ошеломила вас. Ну, да это быстро пройдёт. Зато с лёгким сердцем поедете себе на Украину. Итак, ложитесь как следует и успокойтесь. Потом хорошенько поешьте. А я уж, простите, не стану вам помогать, потому что мне пора отправляться домой. Да выспитесь хорошенько. А завтра посмеётесь, вспомнив всю эту комическую историю с золотом, чекистом и… святыми и чистыми женщинами. Ну, прощайте!
Она весело, размашисто протягивает ему руку, улыбаясь лучистыми глазами.
Но Нестеренко руки её не берёт и по-прежнему молча, неотрывно, с болью шарит глазами по её лицу. Господи, где же она, та? Это же другая, совершенно другая женщина! Куда девалась чувственная мягкость, прозрачная чистота, нежное лукавство?
Эта и впрямь проститутка. Весь тон, все жесты — женщины, которая знает, что она — «непорядочная», и цинично издевается над этим.
Неужели это игра? Или игра была прежде? Что же правда в таком случае?
— Бедненький! Что смотрите так внимательно? Не узнаёте? Ну, бывайте, должна бежать.
И она подходит ещё ближе, снова протянув руку.
Нестеренко, однако, и теперь не берёт руки. Словно молясь на неё, подняв глаза, он скрипит проржавевшим голосом:
— Скажите: что тут правда?
Ольга Ивановна пожимает плечами, вздыхая:
— Не знаю, господин Нестеренко. Да и есть ли она вообще, эта правда? Мамы, папы, попы и «нравственные» люди научили нас делить жизнь на две половины: на правду и неправду. А жизнь, оказывается, есть жизнь, и правда в ней чудненько уживается с неправдой. И сегодня правда становится неправдой. А завтра неправдой — правда. Смотря, как, когда, для кого, при каких обстоятельствах. А что за правда у вас? Вот вам кажется, будто вы такой, что на вас имеет право плюнуть каждый. А мне сдаётся, что вам, нынешнему, надо кланяться. Или же мне показалось, что я — ничего себе дамочка и меня нужно боготворить. А вы думаете, как это вы могли так ошибиться и не сообразить, что же я такое на самом деле. Вот и разбери!
Леся назидательно качает головой, потом быстро идёт в другой конец ателье, надевает манто, шляпку, берёт сумочку и перчатки. Всё это делает быстро, с весёлой хлопотливостью. (Вот только вещи выскакивают у неё из рук.)
Нестеренко лежит с закрытыми глазами и снова напоминает вынутый из воды или из петли труп. Когда подходит Леся, он не двигается.
— Господин Нестеренко!
Сине-бурые веки на выпуклых глазах чуть заметно вздрагивают. Нос жутковато-серый, застывший. Леся с тревогой всматривается: лоб влажный, лицо присыпано серым пеплом обморока.
— Вам плохо, господин Нестеренко? Вы слышите меня? Вам хуже?
Он неподвижен. Леся торопливо бросает сумочку и перчатки на кресло и
наклоняется к постели.
— Голубчик, вам нехорошо?
Она нежно кладёт руку ему на лоб. Он холодноватый, липкий, но живой.
— Господин Нестеренко, вам плохо?
Осторожно, чтобы не беспокоить его, снимает руку со лба, из-под усов едва слышно шелестит:
— Не убирайте руку… Так легче.
Леся возвращает ладонь на лоб, нежно-ласково поглаживая его.
Нестеренко с усилием открывает глаза и снова тем же шарящим взглядом впивается в неё. Что-то в этом взгляде вздрогнуло: Господи, опять совсем другое лицо, это же та, та!
Леся осторожно накрывает кончиками мизинцев его веки.
— Милый, не надо больше волноваться. Закройте глаза. Полежите спокойно. Я преступница, я не. должна была так волновать вас. Сейчас я приготовлю поесть. Вам нужны силы. Вы же совсем извелись. Можно мне пойти на кухню?
Он лежит с закрытыми глазами. Господи, какая родная, целительная мягкость голоса, какая благостная простота в голосе! Это и есть правда! Это!
— Не уходите. Такая блаженная слабость.
— Хорошо, хорошо, я не уйду. Я никуда не уйду.
Не снимая руки с его лба, она садится рядом на диване. Ей неудобно сидеть так, сменить бы руку, но он лежит с такой чутко-послушной умиротворённостью. настолько смирно, что Леся боится дышать полной грудью.
Вдруг усы вздрагивают, и из них выскальзывает тихий шёпот:
— И вы любили чекиста Гунявого? Любили или…
— Дорогой, не нужно. Потом. Всё скажу потом. Всё. А сейчас полежите тихо.
— Не могу. Скажите.
Леся глубоко вздыхает.
— Любила.
— Хоть и чекист?
— Хоть и чекист. Хоть и убийца. Хоть кто угодно. Потому что это были вы.
— За что?
— За всё, милый. Не знаю. За муки, за… за правду или неправду. А может, за свою… весеннюю рощу…
— За что?
Нестеренко изумлённо открывает глаза. Леся закрывает их рукой.
— Не нужно больше, не нужно! Когда сойдут с лица все эти пятна, тогда и скажу. Отчего эта рана на лице? Неужели тогда… с Петренко? Пулей?
Он молчит, потом покорно, виновато шепчет:
— Нет. Сам себе.
— Нарочно?
Голова тихо кивает. Леся невольно смотрит на его руки, на шею. И видит кончик такого же рубца у самого горла.
— И всё тело в таких же ранах?
Нестеренко не двигается. Леся слегка нажимает одной рукой на лоб, другой ласково гладит ему руку. На лице его снова чуткая умиротворённость, словно он слышит внутри себя торжественную, святочно-радостную музыку.
Потом на это лицо набегает тень, и брови мучительно хмурятся. Леся перестаёт гладить руку.
— Что, милый? Нехорошо?
Нестеренко тихо качает головой.
— Я не смогу поехать на Украину.
— Почему? Из-за чего?
— Я не смогу оставить… вас.
Леся сильно, молча сжимает его руку. Он открывает глаза: та, та, та самая!
— Не смогу… Чувствую… Вот, снова подлость. Видите? Видите, каков? Готов детей бросить.
Леся обеими руками обнимает его голову.
— Не нужно, не нужно так говорить! Вы поедете. Мы поедем вместе!
— Вы?
Леся убирает руки с его головы.
— Ну, разумеется. Разве я смогу оставить… вас?
— Это невозможно! Я же поеду нелегально, потому что так меня не пустят. Буду тайно переходить границу.
— Ну и что! И я поеду нелегально. И оба будем переходить границу. Думаете, не переходила? О Господи! Прекрасно перейдём вдвоём. А если арестуют, так тоже вместе.
Нестеренко моргает.
— Завтра же увижу этого Загайкевича с Соней. Я вовсе не хочу, чтоб они ловили меня как Гунявого. Пусть ловят как меня самого, если это им интересно. За себя я готов отвечать.