Розыск окончился благополучно.
И царицею стала Радонис,
и любима была потому,
что такой ослепительной ножки
не приснилось уже никому.
Лёля пела эту песню на мотив «Слышен звон бубенцов издалека».
Потом я узнал автора этой песни, собственно, этого стихотворения. Это была любимая поэтесса Игоря Северянина Мирра Лохвицкая.
И ещё я узнал, что Лёля щурит свои тёмные египетские глаза не потому, что у неё такая мистическая душа, которая высвечивает её сливоподобные глаза, а потому, что она близорука.
И чары развеялись.
Я разлюбил Лёлю.
А тут явился Полищук — пришёл, увидел, победил.
Лёля безоглядно влюбилась в Валериана, одержала победу над своей сестрой и стала его женой.
Из пролеткульта ничего не вышло. Он так и умер, не родившись.
Но перед смертью он захотел моими зубами укусить Маяковского.
Это было в русском драмтеатре, который находился тогда над Лопанью.
Приехал Маяковский, чтобы выступить в этом театре.
Мне, в порядке пролеткультовской дисциплины, было поручено выступить с негативной критикой Маяковского.
Я согласился.
Но они не знали, как я любил его.
И вот вечер.
Маяковский приехал и выступал (то ли мне так запомнилось, то ли показалось) в театральной шапочке, огромного роста, внешне резкий и беспощадный в борьбе со своими оппонентами.
А я смотрел в его глаза и видел, что он совсем не такой, каким хотел казаться. Глаза у него были грустные и добрые, добрые, полные невысказанной нежности к людям, в его глазах я словно видел свою душу.
После чтения стихов, вызвавших громовую бурю аплодисментов, началось обсуждение прочитанного и вообще — поэзии Маяковского.
Маяковский — гигант физический и гигант поэтический — расправлялся со своими врагами как со щенками.
И вот на сцену в меховой шубе лезет прямо через рампу старый и однозубый (между прочим, прекрасный человек) член оргбюро пролеткульта Рыжов.
Маяковский с высоты своего гигантского роста, расправившись с очередным своим ненавистником, спросил Рыжова, полувылезшего уже на сцену:
— И ты туда же, детка?!
И Рыжов испуганно попятился назад, так и не выступив против Маяковского.
Тогда дали слово мне.
Я спросил Маяковского:
— Вы были на фронте?
— Был.
— Я ещё никогда не читал и не слышал такой потрясающей поэзии. В её гигантских образах и могучем ритме чувствуется железная поступь Революции. Вы — великий поэт. Разрешите пожать вашу руку.
И он, взглянув на меня добрыми, человечными глазами, утратившими свою остроту от запала полемики, протянул мне руку, которую я бережно пожал.
А потом пролеткультовцы говорили, что «Сосюра целовал ноги Маяковскому».
Товарищ Блакитный, как редактор газеты «Вісті» (тогда она была «Вісти», а не «Вісті», как потом), позволил мне жить на чердаке редакции, где когда-то, ещё до революции, была церковь Юзефовича, редактора газеты «Южный край», переоборудованная позже под клуб.
Зимой здесь было очень холодно, и меня спасала меховая шуба, которую я впервые в жизни купил на гонорар за поэму «1917 год».
В той бывшей церкви я жил и писал стихи, и туда ко мне приходила Лёля с её мистическими глазами, в которых я так горько разочаровался, когда узнал, что их мистичность не что иное, как близорукость.
В этой же церкви у нас проводились литературные вечера, на которые приходили все, кто любил украинскую литературу. А таких было много и становилось всё больше.
После суда «над пролетарскими поэтами» клуб наш в церкви проработал недолго.
Масштабы расширились, и литвечера перенесли в Крестьянский дом на площади Розы Люксембург.
Хвылевой благодаря своей притягательности и огромным знаниям русской и украинской литературы (по сути, он был, как и я, учеником великой русской литературы, наших классиков и народа) собрал вокруг себя целую плеяду молодых прозаиков. Он перешёл на прозу после своего сборника стихов «Досвітні симфоніі».
Его соратниками немного позднее стали Панч[29], Вражлывый[30], Копыленко[31], Яновский[32] (духовно, он жил в Киеве), Пидмогильный[33] и другие.
Можно сказать, и Головко[34]. И на всех них лежала печать его гениальности.
Я считаю, что Хвылевой, как художник, как поэт в прозе, — основоположник украинской советской поэзии, особенно в своих ранних произведениях. Это моё личное мнение, и я его никому не навязываю.
Первый мой сборник «Стихи», изданный Государственным издательством Украины (печатался в Сумах), рецензировал В. Коряк, а потом приветствовал М. Доленго[35]: «Золотой грустью веет от поэмы «Красная зима».
А потом, в 1922 году, когда вышел второй мой сборник «Красная зима», его приветствовал сын моего бессмертного учителя Ивана Яковлевича Франко Тарас Франко: «Удивительным волшебством веет от сборника молодого поэта».
Он предостерегал меня от футуризма Семенко[36], и правильно, как я потом понял.
Я не любил его расшатанных ритмов не верхарновского типа, но там, где он становился более-менее организованным ритмично и остроумным, он мне нравился.
Как-то я зашёл в редакцию «Вісті» в кабинет редактора.
На месте Блакитного сидел симпатичный брюнет с острыми, жгуче-чёрными глазами, маленький и сосредоточенный.
Я его спросил:
— Вы Семенко?
А он мне:
— А вы Сосюра?
Так мы с ним познакомились.
Он мне как молодому поэту советовал не очень считаться с литературными авторитетами, мол, дело не в том, сколько книжек вышло у писателя, а в том, что он дал нового, в чём его оригинальность. Между прочим, он советовал мне рифмовать: «корова» и «театр».
Первый его совет я принял, а второй — нет.
Я работал в литературном отделе Наркомпроса (лето), где выходил журнал «Червоний шлях», редактором которого был т. Коряк.
В очередном номере «Червоного шляху» я прочитал новеллы Мамонтова[37], и одна из них меня сильно возмутила. В ней было такое место: «Спит обманутое село, засыпанное снегом и прокламациями…»
Я сказал т. Коряку:
— Как вы могли напечатать такую новеллу?! Это же настоящая контрреволюция! Я пойду в ЦК.
Товарищ Коряк испугался и стал оправдываться, что, мол, его не было в Харькове, что номер вышел без него, и т. д.
Я пожалел тов. Коряка и в ЦК не пошёл.
В очереди за скудным обедом для сотрудников Наркомпроса я познакомился с Копыленко.
Его удивило, что в очереди я что-то бормочу. Я сказал ему, что шёпотом сочиняю стихи, в очереди стоять долго, а я не люблю терять времени.
Копыленко познакомил меня с Сенченко[38].
Насколько первый был живым, эмоциональным, любящим литературу всей своей распахнутой навстречу солнцу и ветрам жизни душой, настолько молчаливым и сосредоточенным был второй, плотно сбитый, русый человек.
Они жили на Журавлевке, и я часто приходил к ним. Мы делились духовной пищей, а они ещё и подкармливали меня вкусной гречневой кашей.
О юность! Полная солнца и надежд юность!
И что там гречневая каша, голодные пайки, холод и недостаток в одежде, если тебе принадлежит весь мир! Милая моя жертвенная и героическая юность…
Поскольку политическое образование у меня было слабенькое, брошюрного характера и немного военно-политкурсантского, я знаком был лишь с основными принципами марксизма, больше руководствовался классовым инстинктом, поэтому я поступил в Коммунистический университет им. Артёма.