Аврора указывает пальчиком на витраж мастерской, откуда на нас на несколько часов свалится ночь. Затем ее рука вновь соединяется с моей. Зачем ее руке, одинаково легко сминающей корень алтея и железную монету, вырубающей ступени во льду, нужна моя рука? А ее ноги, никогда не носившие ничего кроме сандалий, ступавшие по обжигающему снегу Канады и раскаленному песку Сомали, попиравшие муравьиные кучи Габона…
Ее тело было знакомо с морозом, солью, дождем, грязью, потом, водой, благовониями. Железо, свинец, камень оставили на нем свои отметины. Я держу в руках шар ее головы, жесткий как мостовая. Его не делают мягче даже ее волосы, густые, коротко постриженные везде ножницами, а на затылке машинкой. Когда я глажу ее по голове, мое ощущение не выразишь, не сравнишь ни с чем. Ее лоб — гранит, скулы — камень, хоть шлифуй о них что-нибудь. Пока она рассказывает, я играю мускулами ее рук и ног, заставляя их бесшумно ходить взад-вперед и перекатываться.
Она вся в шрамах. Поочередно дотрагиваюсь до каждого из них, и она объясняет, откуда они взялись. Этот — ее чуть не затоптал буйвол в Родезии, тот напоминает о неудачно закончившемся смертельном прыжке на лошади в Каролине, а углубление в голове — от падения в волчью яму в Олимпии.
Столько несчастных случаев и так мало истинных приключений. Столько крушений и такая сильная привязанность к кораблям, отплытиям, к жизни вообще, когда она — движение. И при этом ни одной привычки, только несколько рецептов по части кулинарии и гигиены. Бесстрашие, почерпнутое в пище без мяса, в помещениях без обогрева. Море доброты — немногословной, действенной; элементарные познания, которых мне никто никогда не давал и которых не отыщешь ни в одной книге. И венец всего — всегда ровный, органически-радостный настрой, питаемый кислородом и сообщаемый всему вокруг, радостное состояние души, которое привязывает сильнее порока, снобизма или любви. Душа и тело, вычищенные как орудийный ствол; руки, всегда готовые оказать помощь, великодушное сердце, преобразующее энергию; сладкий земляной плод, моя добыча, редкая дичь, на миг попавшая в мои сети… зорька моя ясная.
Аврора сняла гараж в Далвич и сложила туда свое снаряжение: охотничье, для верховой езды и рыбной ловли. Несколько чучел, изготовленных из подбитых ею зверей, хранятся у одного набивщика чучел в Ковент-Гарден. Но ее настоящее богатство — ружья — у Кента.
На первый взгляд, это бесформенные предметы, завернутые в тряпье, предохраняющее сталь от окисления. Но по мере того как Аврора разматывает холст, на свет появляется сверкающее, готовое к употреблению оружие. Вот у нее в руках карабин «холанд энд холанд» 16-го калибра. Ствол отливает голубизной. Ослабленные, в нерабочем состоянии винты поворачиваются усилием ногтя. Круглый ружейный приклад седельного пистолета продолжается прямым стволом, под животом которого в магазинной коробке хранятся похожие на маленькие остроконечные яйца пули в оболочке.
— А вот и мой любимец. Я купила его у майора X. «Волластон» 10-го калибра, для охоты на крупного зверя. Дружище! Мы с ним гиппопотамов укладывали, как кроликов.
Она ласково водит рукой по прикладу, затвору, ствольной коробке, прицельной рамке, кольцу на ложе ружья.
Нелепые и безобразные туши — гиппопотамов, распростертых со вспоротыми животами среди жижи дельты в африканской парильне: крокодилов, повернутых маленькими набитыми животами вверх и напоминающих листья салата-латука; обезьян, неловко, словно сломанные куклы, привалившихся к земле; бурых медведей, уткнувшихся носами в дорогие их сердцу и заменяющие им мед лапы; гиен, превращенных в мешок с костями, — что же, прикажете мне заодно с Авророй полюбить и вас, испустивших дух по ее милости?
Нет, все обернулось иначе.
Тот вечер, наш последний вечер с Авророй, начался вполне приятно. Мы пошли ужинать в «Олд Шепард» на Гласхауз-стрит, который я люблю за его массивные столы, низкий потолок, жонкили в бутылках из-под конопляного эля. Посетители там разделены деревянными перегородками, поверх которых удается созерцать лишь плешь Сарджента[92] и лохмы Роджера Фрая[93].
Аврора рассказывала мне о сафари в Абиссинии, Западной Африке, Нигерии, от участия в которых в ее компании не отказывались и прославленные охотники. Это были все люди простые, «молчуны да силачи», бесстрашные трапперы, суровые одиночки, «из великой породы тех, кто попотел в Африке» в те времена, когда слоновая кость шла на продажу; их жизнь в буквальном смысле слова была в их руках — от смерти их отделяло лишь старенькое ружье, на перезарядку которого уходило больше минуты; они были один на один со зверем, убив которого, получали пищу, а не убив — оставались голодными. В этом было их оправдание охоты.
Какой-нибудь богатый молодчик, отправляющийся ныне на сафари в сопровождении шестидесяти носильщиков, да к тому же в неопасные места, где не подхватишь какую-нибудь непонятную хворь, вызывает в Авроре презрение.
Рассказы Авроры опьяняли меня не хуже вина. Было уже за девять вечера. Погребок, словно корабль времен Нельсона, задраил свои бортовые люки. Мы пили порто и закусывали плавленым сыром.
В своем воображении я перемещался с Авророй в глухие малярийные уголки Африки, где постепенно расстаешься сначала с вещами, затем с носильщиками, подхватившими неведомый недуг, а потом и с товарищами, скончавшимися от укуса светящихся мух.
Я слушал и думал про себя: «Как у нас сложится? Бросит ли меня Аврора однажды на краю света, откуда придется возвращаться одному после баснословных лет, или она бросит меня завтра утром?
Возможно и то и другое. В сущности, у меня небольшая тяга к экстремальным ситуациям».
Еще по стаканчику порто, сохранившего вкус винограда.
«Нет, Авроре не изменить меня. Мне с ней интересно, и только. Она уйдет, а я, старый Будда, останусь дремать и заплывать жиром…»
После ужина наступает час абсента, Аврора предлагает провести его, как всегда, в «Кафе Руаяль». Постепенно в дыме от бирманских сигар, под золоченым сводом, среди красного бархата и зеркал, начинают вырисовываться другие посетители. Одетые в хаки, судя по окончаниям, поляки играют в домино со своими дамами. Здесь же и бабенки из У.М.С.А.[94], с которыми приходилось сталкиваться на выставках. Подлежащие мобилизации музыканты готовятся к отправке на фронт в составе пропагандистских бригад Special constables[95], с повязкой на рукаве и в пенсне на цепочке ждут очереди влиться в ряды береговой охраны.
Искусство поставлено на службу войны, но его услуги весьма условны. Ученики Королевской Академии живописи применяют свои знания в генеральном штабе, независимые художники расписывают грузовики.
К нашему столику подходит Дэниэл.
— У Монтджоя сегодня ужин. Он просил передать вам, что не может дозвониться. Он хочет познакомиться с Авророй и просит вас привести ее.
Монтджой, или, скорее Аронсон (по словам Дэниэла, древняя нормандская фамилия) — личный секретарь министра финансов. У него квартира в стиле Адамс в Олбени: повсюду натюрморты с изображенной на них по преимуществу насильственной смертью, кресла Кондере, обтянутые черным атласом, лари с видами Коромандельского берега. Он охотно угощает после театра.
— Я не пойду к Монтджою, — заявляет Аврора. — Это грязный тип. От него исходит дух испорченности.
— Вы говорите как архиепископ Вестминстерский.
— Он уже давно зазывает меня. Мне никогда не хотелось. Отнесем это на счет моей дикости.
Я пожимаю плечами.
До чего же несносны бывают бесподобные существа! Аврора пойдет к Монтджою. Я знаю, ей хочется. Она пойдет туда, как ходит повсюду, куда ее зовут. Точно так же она остается в городе, превознося лесные красоты, обедает в «Карлтоне», заявляя, что нет ничего лучше пищи, приготовленной на костре, из снобизма и застенчивости ходит полуголая, утверждает, что навела в своей жизни полный порядок, хотя вся ее жизнь — сплошная непоследовательность, неразбериха и промахи. Ну к чему все ее правила и ограничения, если они все равно ведут к абсурдному и эфемерному существованию тех женщин, которых встречаешь на пакетботах, в холлах отелей, на презентациях и бенефисах, но те хотя бы наивны, порочны или глупы?