Вновь подхожу к окну. Улица теперь холодного стального оттенка, небо поголубело. Какая-то женщина что-то шьет, видно, пытаясь привести в божеский вид потрепанную ночь.
Чей-то острый подбородок тычется мне в плечо. Рядом опускается и вздымается грудь, широко вбирающая в себя воздух нового дня, наконец долетевший до нас со свежим запахом листьев.
— Что за жизнь! — вырывается у Авроры.
— Что за жизнь! — вторю ей я, не отдавая себе хорошенько отчета в том, что говорю. Я больше не в силах размышлять, кто мы, почему мы здесь, нравится ли мне Аврора, не в силах играть голосом, быть любезным, очаровательным, хлопать ресницами, изображая удивление.
— У кого мы в гостях? — спрашивает Аврора.
— Не знаю… Друзья привели… Шампанское теплое и сладкое… пошли… где выход?
— Ах, — встрепенулась Аврора, — жить просто, подчиняясь логике, в ладу с собой и миром… равновесие греков… радость…
От этих дурацких слов я прихожу в себя. По моим нервам заструилась сила, которой недостает мускулам; отчаяние действует на меня, как ушат холодной воды. Вдруг накатывает желание спросить у нее, почему она так вырядилась, почему ночует под открытым небом, как цыганка, вместо того чтобы спать, как все люди, в постели, так и тянет взять и раздавить ее прекрасные ступни в золотых сандалиях, или свернуть ей шею. На ум приходит сравнение с бродячими акробатами, выделывающими свои трюки под дождем на виду у городских полицейских, и я блюю всякими еретическими ересями и артистическими бреднями. Успокоить меня может лишь одно — унизить ее, растоптать.
— А вы умеете делать большой прыжок?
— А как же.
Она ставит два стула и принимается за очередное упражнение.
Ну довольно! Я устремляюсь к ней с желанием задушить. Изо всех сил сжимаю ее мускулистую шею, она же, улыбаясь, так напрягает ее, что приходится отступить.
Она смеется. Я задыхаюсь от бешенства.
— Пошли, я вас отвезу.
В такси она садится словно в колесницу. Машина бесшумно трогается. Внутри царит полумрак, можно лишь разглядеть, что Аврора скрестила ноги, уперлась подбородком в ладони.
Успокоившись, я настраиваю себя на благожелательный лад: «А ведь она и впрямь опростилась дальше некуда. С ее тонких губ не сорвется ложь или патетика, в глазах не прочтешь смущения, руки не делают лишних жестов. Она с сознанием дела управляет своим телом, как машиной с мощным и чутким механизмом, о которую разбивается усталость и в которой даже в этот час суток царит порядок».
Я завидую ее совершенству, ее внутренней гармонии, ее не знакомым с артритом суставам, ее ступням без мозолей, ее пояснице, не знающей ломоты.
Спроси я ее: «Что вам мешает совершать плохие поступки, когда вам этого хочется, ведь вам не грозит головная боль на следующий день?», она ответит: «Моя гигиеническая система».
И вдруг ее словно прорывает:
— Не оставляйте меня одну! Не оставляйте!
Рыдания сотрясают ее мускулистое тело. Я пытаюсь завладеть ее руками с прожилками, похожими на стальные нити, но их не оторвать от глаз, ото лба, выпуклого и жесткого, как оборонительное сооружение. Горючие слезы катятся по ее щекам и падают на мои руки, полные нежности. Но моя нежность остается невостребованной, и я предоставляю Аврору самой себе.
Она плачет.
Она пытается жить просто, только и всего.
Аврора живет у реки. Сначала тянутся пустыри, затем идет улица, заселенная рабочими — за красной шторой шипит граммофон. А уж потом и ее владение — железная решетка, выложенная плиткой дорожка, фруктовый сад. На рассвете все предстает в необычном свете.
Аврора чиркает спичкой. Комната заставлена чемоданами, ящиками, на которых черными буквами написано: ВЕРХ, НИЗ, П. & В. каюта[90]. Стопки книг на полу. На низкой постели без белья — соболья шуба и веник.
Проходим в мастерскую. В темноте светятся четыре точки газовых рожков. Аврора один из другим зажигает их — вспархивают четыре голубые бабочки. От первых двух стены сближаются, становятся массивнее, можно охватить взором все помещение.
Когда горят все четыре, мгла из углов перемещается к потолку, откуда мы прогоняем ее взглядами. Все стены, высота которых футов двадцать, представляют собой рельефные арки, в которых вставлены витражи.
Аврора разжигает огонь в печи. Пламя отражается в паркете, а по мере разгорания — и в дальнем зеркале. Мастерская пуста. Только кое-где на тумбах гипсовые копии античных бюстов, покрытые патиной. В глубине — помост.
Это бывший зал заседаний суда, упраздненного в конце правления Георга IV. Над дверьми сохранились надписи: ВХОД ДЛЯ ПУБЛИКИ, МЕСТО ОБВИНЯЕМОГО, КОРОЛЕВСКИЙ АДВОКАТ, ГЕНЕРАЛЬНЫЙ ПРОКУРОР. Под балдахином над местом судьи — Аполлон, поражающий ящериц, у его ног механическое пианино. Из мебели и убранства — две софы, скамьи присяжных, черные табуреты, шторы из замбезийской ткани с геометрическим рисунком.
— Вот мой дом, — говорит Аврора. — Или просто большой чемодан. У меня ничего нет, кроме этих гипсов, платьев и ружей. Когда-то у меня был большой дом на Портман-сквер, а в нем мебель, гости, слуги с подносами. Но я не держусь за вещи и ничего не сохранила. Я бедна. Постепенно отделалась от привязанности к вещам, возникающей из-за их привлекательности, цены или связанных с ними воспоминаний.
— А теперь?
— Теперь живу одна, в одиночестве сижу на ящиках.
— Вы прекрасны, как может быть прекрасна чужая жена, Аврора. Правда ли, что вы никому не принадлежите?
— Никого не должно быть в моей жизни.
— Вы любите свое тело?
— Это кладовая, доверенная мне. Я не храню там ни грязных мыслей, ни вредной пищи. Я его холю, лелею, одеваю в простую одежду… Пить хочется.
Она тянется за прислоненной к стене бутылкой австралийского «шамбертон-биг-фри» и отпивает прямо из горлышка.
Меня снова охватывает раздражение.
— Значит, вы сторонница вегетарианства, ритмической гимнастики и других новых веяний. Лично я терпеть не могу этот вызов доброму старому укладу жизни, это пуританское и языческое исправление общества.
— Вы ошибаетесь, я не следую никаким догмам, я обычная канадка, которая любит простую жизнь.
— И давно?
— Сколько себя помню. Я не помню, когда впервые закружилась под дождем, взяла в руки ружье, а вот усталой я себя почувствовала впервые… сегодня. Это Джина потащила меня на вечеринку после театра, где мы с ней встретились. Не нужно было идти. Я так устала. Взираю на путь, который мне предстоит одолеть, и колеблюсь, как плохой бегун. Сцена поглощает мои жизненные силы. Вы видели меня в автомобиле… Я слабая, нервная… странно, что вы были свидетелем.
Утренний сон вернет ей утраченные силы. Однако она не отпускает меня, просит подняться с ней и подождать, пока она примет ванну.
Для меня это урок простой жизни.
Надпись над дверью гласит: ГАРДЕРОБ СУДЬИ. Мы входим и попадаем в ванную комнату.
С криком «Аврора, марш в воду!» она скидывает с себя одежду, входит в ванну, намыливается; вода струится по ее безупречному телу. Под упругой загорелой кожей, напоминающей шелк, что идет на изготовление дирижаблей, словно шары из слоновой кости, перекатываются спинные мускулы; они видны так ясно, будто на анатомической картинке, где древовидным разветвлением покрывают человеческие органы; прямая спина, груди, как у корабельных богинь, и длинные легкие ноги танцовщицы с подвижными лодыжками, поджарыми бедрами и округлыми коленными чашечками.
— Аврора, марш из воды!
Она разговаривает сама с собой, со своими вещами. (Она объясняет это привычкой, появляющейся у одиноких людей, месяцами не общающихся с себе подобными и в звуках человеческого голоса испытывающих не меньшую потребность, чем во всех других.)
Она вытирается, чуть не до крови безжалостно растирая лицо. Ни пудры, ни румян, ни духов.