Жали никогда не видел стеклянных витрин.
II
Не стоит дожидаться какого-то другого вечера (ведь они все одинаковы), чтобы описать встречу Жали с Западом. Ни один из них не будет достойнее этого, первого. Рено остался далеко позади, в Париже. Принц и его свита проследовали прямо в Лондон — цель путешествия — и остановились там в одной из гостиниц на Стрэнде, далеко не первоклассной, потому что денег у них не было. Они сделались обитателями холодных комнат на пятом этаже, выходящих во двор — мелкокалиберный «каменный мешок». Уок и Круот дрожали от холода в своих полотняных одеждах; Жали и полковник переоделись еще в Марселе в купленные там френчи цвета хаки — остатки запасов американских военных складов. (Рено пришлось объяснить им, что такое шерсть: им никогда не приходилось трогать ее руками.)
Они держатся все время вместе, избегая общества этих европейцев с большими белыми зубами, внушающих им страх; с самого утра они жмутся друг к другу, вместе курят кальян, пьют чай, прячась в лондонском мраке, словно первобытные люди в пещере. В воздухе витает приторный запах кокосового масла, которым напомажены их волосы. Наконец, незадолго до ужина, Жали стряхивает с себя оцепенение, берет адъютантову каскетку (у него пока нет ничего, кроме тропического шлема), поднимает воротник и спускается вниз, на улицу. И сразу попадает в бурлящий водоворот толпы, за которой послушно следует, не в силах вырваться из ее потока. Эти очень занятые, куда-то спешащие люди вовлекают его в свою гонку.
Вокруг него все сверкает. Слово «странный» постоянно приходит ему на ум. Здесь все странно. Запад представляется ему задыхающимся от богатства. Нищих здесь нет, кругом машины; здесь нет подпольных менял, нет вытянутых в глубину ларьков, в которых так удобно торговать: все грубо вывалено наружу, дорогие предметы и вещи в витринах буквально нагромождены друг на друга, а торговля являет собою битву огней.
Уличные вагоны резко трогаются с места, словно выстреливают, все торопятся, обгоняя друг друга и сталкиваясь, земля под ногами дрожит. Здесь нет никого, кто бы лежал — можно подумать, что белым присуще лишь вертикальное положение. Жали ошалело смотрит на этого колосса — Запад, на этих чудовищных лошадей, на этих носильщиков, которые, насвистывая, переносят на спине тяжелейшие грузы. Какая она сильная, эта белая раса! Тесные дома плотно прилепились друг к другу, освещенные до самого неба. Нет ни одного на сваях, а посреди улиц нет стоков для нечистот. И никаких бродячих собак. Жали сумел все же удержаться на ногах и остановиться на спасительной Пикадилли-сиркус[39]. Он чувствует себя перебежчиком в стане врага, ему не верится, что он свободен. Он оглядывается с присущей его расе подозрительностью: наверняка эти люди преследуют его… Он наугад сворачивает в какую-то боковую улочку, потом в другую напротив, еще более темную. И вдруг окружающий его мир резко меняется. Он заблудился в унылых скверах, и вот уже нечаянно оставленный им городской центр — лишь розоватая дымка вдалеке.
Магазины здесь закрыты, дома уменьшились в размерах, сделались какими-то шаткими, перспектива размылась. Ночь здесь не является, как в Карастре, предвестницей радостного восхода, всеобщего пробуждения природы: здесь она, похоже, является сигналом каждодневного поражения. Последние прохожие, которые попадаются Жали, кажутся людьми, уставшими от тщетной борьбы, обозленными от предательств: их суровые лица, составленные из освещенных углов и затененных провалов — полная противоположность округлым плоским лицам карастрийцев. Эти люди с трудом волочат ноги, глаза, руки и кажутся бойцами, побросавшими оружие на поле боя. Работа — ладно, но зачем так уставать от работы? Общественный транспорт подхватывает последних путников, словно санитарные кареты, подбирающие мертвецов.
Мимо проезжает почти пустой омнибус с рекламными плакатами по бокам, на которых изображены большие зеленые огурцы. Жали, которому известна только плоская раскраска и неведома объемная живопись, принимает их за настоящие корнишоны (что говорит о том, насколько все вокруг для него — ловушка или сюрприз). Выбившись из сил, непривычный к ходьбе пешком и к тяжелому европейскому платью, Жали поднимается на империал. Он дрожит без пальто от холода и тянет на себя глянцевые занавески омнибуса. Он проезжает мимо бедных кварталов, где освещены только витрины торговцев бананами и конфетами; сквозь матовые стекла окон пабов и бистро можно видеть их внутреннее убранство, состоящее из одних бочонков, а трактиры для простонародья разделены перегородками, как в китайских гостиницах, и там едят мясо, откусывая его зубами.
Доехав до конечной остановки, где-то в районе Ист-Энда, Жали вышел и сел на скамейку. Наследный принц Карастры вспомнил вдруг о своих женах, о своих мозаичных дворцах, о короле Индре. Чтобы попасть сюда, он пересек пространства, во много раз превышавшие те, о которых упоминалось в «Писаниях». Он больше не может так. Восточным людям недостает отнюдь не желания совершать великие дела, им недостает сил. На его ставшую тяжелой голову упали первые капли дождя. Скоро вода хлынула потоком как из крана, тротуары сделались блестящими. Но то, что он ощущал сейчас, было так же далеко от недовольства, как и от удовольствия. Он сам хотел этого. Он ни от чего не отрекается, наоборот. Просто у него теперь открылись глаза. И пусть западный мир идет навстречу ему…
Жали участливо отвечает женщине в плаще, с которого течет вода, и в черной соломенной шляпке, просевшей от сильного ливня. Она подошла и заговорила с ним. Она голодна, но есть не просит. Через минуту она сама приглашает Жали к себе в дом — разделить с ней краюшку хлеба. Они пускаются в путь и приходят на Коммершиаль-роуд. Здесь в хлипком тумане растворяется толпа, частью состоящая из азиатов — высохших индусов, изможденных китайцев, чахоточных евреев. Жали спит на ходу. Его силы на пределе. Его обмякшие ноги ступают прямо по лужам, в голове вспыхивают искры. Он смотрит на идущую рядом женщину: ее рыжие волосы завились от дождя и похожи на стружки, на вид она очень молода, бесшабашна и бедна, у нее зеленые глаза, удлиненные к вискам, как у тигра, и веснушки, заполученные непонятно под каким солнцем. Ее английский никуда не годится. Она француженка.
— Ты — душка, — говорит она. — Я люблю темнокожих… Правда, я три месяца жила с одним китайцем с Лим-стрит и дорого заплатила за то, чтобы узнать, какие они мерзавцы. Впрочем, англичане — тоже. Эти обрыдли мне еще больше. Чтобы вспомнить, что существуют женщины, им надо напиться. Французы — те, по крайней мере, на улице — бойкие, а в койке — такие нежные… Лондон, конечно, не такой веселый и не такой нарядный, как Панама, зато здесь народу — тьма, а значит — больше «навару».
Она высока и стройна. Она идет впереди, меряя асфальт своими ногами-ножницами.
— Ну-ка, выше нос. Вот и мой дом, — сказала она. — Подожди меня здесь.
Она остановилась перед номером 432.
— Меня зовут Анжель, Анжель Вантр, второй этаж. Запомнишь? Я схожу за ключом в лавку напротив.
Они поднялись наверх. Жали оглядывается вокруг. Он не знает, где ему сесть, так как никаких сидений нет. Он впервые видит жилище европейца. Он также впервые входит в дом бедняка. Такой смеси нищеты, дурного запаха и тоски на Востоке нет: там кажется, что туземные жители сами выбрали себе в удел бедность, как выбирают ремесло, и вид их не оскорбляет богатых.
Почему на Западе, где каждый только и думает что о деньгах, их тем не менее на всех не хватает?
На соломенном стуле коптит свеча. Накануне в доме не было ни шиллинга. Электричество отключили.
— У меня только одна эта комната, и чтобы привести дружка, я должна ждать, когда моя старуха уснет или хотя бы задремлет.
В углу за дощатой перегородкой, сделанной, как в свинарнике, до половины высоты комнаты, на полу валяется матрас, на нем лежит женщина.
— Это моя мать — мадам Вантр. — Она добавляет: — Будь как дома. Но знаешь, вода у нас — только холодная.