Левис пытался противостоять всем этим разноречивым чувствам, одолевавшим его, и завязывал новые романы. Как правило, это ему не удавалось. Но он находил утешение в том, что кого хотел — брал в заложницы, кого хотел — превращал в жертву.
II
Не последнее место среди этих женщин принадлежало мадам Маниак.
Левис упрекал ее в том, что она окружает себя борзыми да футлярами от оружия, предлагает вина такие старые, что они уже выдохлись, а блюда настолько пережаренные, что там и есть нечего. В том, что она придает слишком большое значение видимости, что она боится развода из-за всех этих бумаг в префектуре, хотя и прикрывается нежеланием нарушать предрассудки высшего света. Он ставил ей в вину даже ее имя, настолько устаревшее для нашего времени, — это было странно само по себе, а вдобавок мало подходило женщине зрелого возраста, что уж совсем ужасно. Он говорил, что презирает ее салон, который все больше напоминает салон «Комеди Франсез». Он отметил, что ее реакция была мгновенной: мадам Маниак возразила, что, мол, женщины становятся такими, какими их делают мужчины. Он сердился на нее за то, что она неточно цитирует философов-даосистов[16]; за то, что у нее усталый вид (словно у книги из букинистического магазина, пожелтевшей на его витринах); за ее богатство, которым она не собиралась пользоваться в благородных целях; за ее бюст довоенной моды; за нравы ее салона, этой светской клиники; за ее снобизм, который и придавал ей вес, и лишал ее всякого веса; за эту гордую посадку головы, словно она не привыкла к компромиссам; за ее художественный вкус, который выдавал только ее осторожность, а тут нет ничего хитрого; за ее едкие суждения; за то, что ему приходилось неожиданно встречать конкурентов на любовном поприще (хотя довольно часто она посвящала Левиса в свои планы); за телеграммы, которые она посылала сильным мира сего, отвечавшим ей через секретаря; за ее лживые объяснения; за ее привычку звать герцога Вандомского за глаза уменьшительным именем; за ее очарование, лишенное естественности; за ее претензии поразить экзотикой; за неудачные знакомства; за прическу, сделанную у Марселя; за диадему из перьев зимородка, придававшую ей устрашающе-смехотворный вид чучела, с которым гуляют в Арле в Троицын день; за ее ванну на уровне пола; за ее желание объять необъятное, хотя она любила затворничество; за то, что она, не будучи приглашенной, на вопрос: «Вы пойдете на этот прием?» — отвечала: «Я больше не могу, я бастую».
III
Левис жил один. Ужинал в спальне, ложился в девять часов и, натягивая простыню на голову, чтобы добиться полной тишины, старался размышлять — не особенно удачно, но во всяком случае честно. Добрый он или безжалостный? Он пытался понять, где пределы его возможностей, и, кажется, их нашел.
Он чувствовал, что меняется, что он уже не такой, каким был год назад в это же время. Оправдывая в целом свой характер, он все-таки понял, что не все ему позволено, не все может быть куплено или получено. Он задавал себе вопрос: для чего он живет на земле? Теперь при встрече с каждой целомудренной женщиной, которая, взглянув на него, отводила глаза, сердце его начинало трепетать.
IV
Левис не боялся бедности, может быть, потому и тратил много денег.
Сначала он обустроил дом согласно своим потребностям, потом начал оформлять его согласно своим представлениям об идеале. До него по комнатам были расставлены всякие несуразности, вроде кусков металлолома с пустырей. Он выкинул их вон, направив свой интерес к «прекрасной эпохе», началу века. Ведомый инстинктом, он совершенствовал свой вкус и, подобно художникам модерна, через абстракцию пришел к пониманию основных принципов искусства.
Он понял, что наш век достаточно величествен сам по себе и может обойтись без увлечения античностью. К тем антикварам, к которым раньше мадам Маниак водила его после обеда, он больше не ходил. Он избегал этих торговцев предметами старины, которые плодились, как продавцы сосисок возле ипподромов. На улице Лабоэси они демонстрировали безвкусные поделки XVIII века — сгустки голубого эмалевого неба, такие нелепые рядом с африканскими масками и застывшими конструкциями мастеров-кубистов; на бульваре Распай они выставляли крестьянские сундуки, источенные древесными жуками, специально для этого разводимыми; на площади Вандом дрожали от холода, словно взятые в плен, рахитичные фигурки Девы Марии, выполненные в XV веке. Левис испытывал отвращение, глядя на унылые интерьеры, «редкие вещи», на диваны, при Людовике XVI предназначавшиеся для греховных признаний в полумраке, а теперь освещаемые по ночам в предместье Сент-Оноре мощными автомобильными фарами; на хрупкий саксонский фарфор, подрагивающий от прыгающего курса фунта стерлингов и проезжающих по улице автобусов; ему противны были пухлые руки оценщиков, которые выгоняли несчастную французскую мебель, созданную для тишины, изящных жестов и скромных взглядов, на открытое пространство, где ей не положено было быть и где она часто представала взору перевернутой вверх дном.
V
Дни следовали один за другим монотонно, как отставшие бегуны с номерами на спинах.
Левис не выходил из дома. Отказывался от приглашений. Делал выписки из книг. Грыз кончики карандашей и курительных трубок. Он словно нарочно терял время. «Я не на службе, — успокаивал сам себя, — пора научиться лености».
Марсьяль, удивляясь, спрашивал его:
— Ну что, выдержала экзамен твоя совесть?
— Предстоит работа, для которой у меня пока не хватает инструмента.
— Какой же тебе нужен?
— Снисходительность, терпение, анализ ошибок.
— Ну, старик, — заключал Марсьяль, — не знаю кто, но на этот раз кто-то тебя здорово прищучил.
VI
— Кстати, — прервал Левис, не поддержав эту тему, — что ты об этом думаешь? — Он протянул Марсьялю телеграмму от Пастафины, пришедшую утром. — Знаешь, это дело, которое поначалу казалось легкой ношей, начинает мне всерьез надоедать.
— Все одно и то же: ответы наидружелюбнейшие, но уклончивые, а за ними следует долгое молчание, не обещающее ничего хорошего.
А ведь шесть недель назад в Сан-Лючидо выехала тщательно подобранная бригада инженеров. Поисковые работы открывают по-прежнему радужные перспективы, но копать еще не начали. Переговоры с муниципалитетом, демонстрирующим франкофобию, ни к чему не привели; попытка арендовать железную дорогу через Батталью не увенчалась успехом, хотя по этому поводу и обращались в суд; теперь следовало предусмотреть перевозку техники к берегу большегрузными машинами, но при отсутствии складов для горючего и плохих дорогах все это становилось проблематичным.
Когда возник вопрос о том, чтобы получить выход к морю и использовать самую близкую к месту разработки месторождений бухту — именно ту, где Левис купался, — тут и вовсе все застопорилось; конечно, общество получило гарантии и располагало возможностями довольно быстро построить понтонный мост для разгрузки (согласно картам для этого имелись все условия), однако за пределами бухты вдоль берега было много рифов, которые в непогоду представляли опасность для грузовых судов. Значит, пришлось бы вести разгрузку и погрузку шаландами в открытом море. Одним словом, после ряда попыток от этого места отказались и стали исследовать берег к западу. Остановились на Мармароле; здесь за молом с южной стороны можно было разместить ангары и склады. Но как только было принято такое решение, стало известно, что место это совсем недавно взято в аренду (сделка была заключена неизвестными лицами довольно поспешно, хотя никакие работы не начинались). Сложной оказалась и проблема рабочей силы: где ее было немного, не находилось желающих; где ее было много, профсоюзы требовали такой заработной платы, что любая эксплуатация недр становилась абсолютно невыгодной. Кажется, против французских предпринимателей на этот раз, демонстрируя редкое единодушие, сплотились все: бюро иммиграционной службы, местная пресса, муниципалитет. Биржа труда, комитеты, проводящие выборы, даже представители самой мафии.