Рассказы Авроры опьяняли меня не хуже вина. Было уже за девять вечера. Погребок, словно корабль времен Нельсона, задраил свои бортовые люки. Мы пили порто и закусывали плавленым сыром.
В своем воображении я перемещался с Авророй в глухие малярийные уголки Африки, где постепенно расстаешься сначала с вещами, затем с носильщиками, подхватившими неведомый недуг, а потом и с товарищами, скончавшимися от укуса светящихся мух.
Я слушал и думал про себя: «Как у нас сложится? Бросит ли меня Аврора однажды на краю света, откуда придется возвращаться одному после баснословных лет, или она бросит меня завтра утром?
Возможно и то и другое. В сущности, у меня небольшая тяга к экстремальным ситуациям».
Еще по стаканчику порто, сохранившего вкус винограда.
«Нет, Авроре не изменить меня. Мне с ней интересно, и только. Она уйдет, а я, старый Будда, останусь дремать и заплывать жиром…»
После ужина наступает час абсента, Аврора предлагает провести его, как всегда, в «Кафе Руаяль». Постепенно в дыме от бирманских сигар, под золоченым сводом, среди красного бархата и зеркал, начинают вырисовываться другие посетители. Одетые в хаки, судя по окончаниям, поляки играют в домино со своими дамами. Здесь же и бабенки из У.М.С.А.[17], с которыми приходилось сталкиваться на выставках. Подлежащие мобилизации музыканты готовятся к отправке на фронт в составе пропагандистских бригад Special constables[18], с повязкой на рукаве и в пенсне на цепочке ждут очереди влиться в ряды береговой охраны.
Искусство поставлено на службу войны, но его услуги весьма условны. Ученики Королевской Академии живописи применяют свои знания в генеральном штабе, независимые художники расписывают грузовики.
К нашему столику подходит Дэниэл.
— У Монтджоя сегодня ужин. Он просил передать вам, что не может дозвониться. Он хочет познакомиться с Авророй и просит вас привести ее.
Монтджой, или, скорее Аронсон (по словам Дэниэла, древняя нормандская фамилия) — личный секретарь министра финансов. У него квартира в стиле Адамс в Олбени: повсюду натюрморты с изображенной на них по преимуществу насильственной смертью, кресла Кондере, обтянутые черным атласом, лари с видами Коромандельского берега. Он охотно угощает после театра.
— Я не пойду к Монтджою, — заявляет Аврора. — Это грязный тип. От него исходит дух испорченности.
— Вы говорите как архиепископ Вестминстерский.
— Он уже давно зазывает меня. Мне никогда не хотелось. Отнесем это на счет моей дикости.
Я пожимаю плечами.
До чего же несносны бывают бесподобные существа! Аврора пойдет к Монтджою. Я знаю, ей хочется. Она пойдет туда, как ходит повсюду, куда ее зовут. Точно так же она остается в городе, превознося лесные красоты, обедает в «Карлтоне», заявляя, что нет ничего лучше пищи, приготовленной на костре, из снобизма и застенчивости ходит полуголая, утверждает, что навела в своей жизни полный порядок, хотя вся ее жизнь — сплошная непоследовательность, неразбериха и промахи. Ну к чему все ее правила и ограничения, если они все равно ведут к абсурдному и эфемерному существованию тех женщин, которых встречаешь на пакетботах, в холлах отелей, на презентациях и бенефисах, но те хотя бы наивны, порочны или глупы?
Вечера у Монтджоя, на которых мне частенько доводилось бывать, не для Авроры и вообще ни для одной из женщин, которой дорожишь. И все же она должна пойти, пусть узнает, что на свете существуют не только звериные морды, но и свиные рыла.
— Я в такси. Могу подбросить, — предлагает Фред.
Монтджой сам открывает дверь. На фоне желтой прихожей его фигура выглядит особенно массивной. На его лице смесь любопытства и испуга, он словно боится, что вы залепите ему оплеуху за тот интерес, который он к вам проявляет. (Когда ему случается наведаться ко мне, на его устах вместо приветствия фраза «Я уже ухожу». Он так и будет стоять, пока ему не скажешь: «Да закройте же дверь». «С какой стороны?» — робко поинтересуется он.) Его взгляд прикован к Авроре, мы с Фредом для него не существуем.
— Ну наконец-то вы у меня, Аврора, — фамильярно приветствует он ее. После чего берет за запястья, гладит их, подводит к светильнику в виде фонаря, снимает с нее шарф и с присущей только ему дерзостью говорит:
— Как вы хороши!
В круглой гостиной накрыт ужин на восемь персон. Грюнфельд, агент большевиков, герцогиня Инвернес, голландец по фамилии Бисмарк, Джина и несколько актеров.
Монтджоя смешит замешательство Авроры, он наливает ей, усаживает рядом с герцогиней. Он отвратителен. Стоит мне задуматься на тему — с каких пор я испытываю отвращение к людям, наделенным вкусом, мне на ум первым приходит Монтджой. Я не в силах описать раздражающую тщательность и безупречность, с какими отделана его квартира: все эти дверные ручки, канделябры, выгравированные на посуде девизы. В угол гостиной, чтобы освободить место для танцев, задвинут рабочий стол, на котором теснятся папки: «Кредиты союзникам», «Авансы Французскому банку», «Чрезвычайные расходы». Тут, в беспорядке, среди тубероз и фотографий, вся сфера деятельности министра. Монтджой с его гениальной способностью к счету и умением со всем моментально управляться все подгонит за одну ночь, когда это понадобится шефу для конференции или парламентского запроса.
— Вас никак не споишь, Аврора. Обещайте мне выпить то, что я приготовлю специально для вас.
Он манипулирует с ликерами и подходит к камину; в свете огня хорошо видны его большая голова, седые волосы, странное лицо.
Фред садится за пианино. Грюнфельд, отыскав в книжному шкафу Пушкина, начинает декламировать.
— Не верьте ему, он не знает русского, — говорит Монтджой.
Герцогиня сидит неподвижно и своим тяжелым, холодным взглядом изучает всех нас поочередно, наводя на нас лорнет. Как многие пятидесятилетние американки, она сохранила этакую выхолощенную моложавость, заметную во всем — в ногах, волосах, зубах. На ней форма сиделки и косынка с большим красным крестом на лбу.
Веселье Авроры вымучено. Она подпевает Фреду. Я подхожу к ним и тоже пытаюсь подстроиться:
Я весь с иголочки
Не знаю, куда деться…
Автор песенки, Хичкок, заявляет, что знать ее не знает, и продолжает дремать в кресле. Аврора в дурном расположении духа отворачивается от меня. Сидя на угловом диване с герцогиней, Монтджой весело вполголоса толкует о чем-то с ней. И вдруг, неожиданно вскочив с дивана, во всеуслышание заявляет:
— А сейчас Аврора нам потанцует, — и выводит ее на середину гостиной. — Смотрите, Аврора, я брошу вам под ноги ковер — из цветов и жемчуга, ковер для вашей красоты, для вашей грации…
Видимо, уже плохо соображая и неуверенно держась на ногах, он опустошает вазы и разбрасывает по полу цветы.
Все приходит в движение. И все еще движется, безостановочно вращаясь в моих воспоминаниях: и рыжая борода Грюнфельда, и мертвенное лицо Монтджоя, и Аврора… раздетая, с расставленными руками, обливающаяся потом; она мечется между четырех фонарей в форме лотосов, совершает как одержимая безумные прыжки из одного конца гостиной в другой, вращается на месте, будто она не человек, а турбина, и в какой-то миг перед нашими взорами возникает фигура индийского бога Шивы со множеством рук и ног. Потом она падает. Монтджой кидается к ней, встает на колени, отирает ей пот со лба своим платком. Затем склоняется над ней, чтобы вдохнуть исходящий от нее запах, закрывает глаза. Я вижу, как у него на лбу вздувается жилка, как раздувается зажатая воротничком шея. Он тянется к ней, все ближе, ближе, затем спохватывается, и вдруг, потеряв над собой контроль, начинает покрывать ее поцелуями. Аврора вздрагивает, открывает глаза, выпрямляется и отвешивает ему такой удар в челюсть, от которого Монтджой летит к камину. Раздается душераздирающий крик. Опрокидывается бутылка мятного ликера, образуя изумрудную лужицу.