Между тем в окнах было темно, и солдат полагал, что этот дом, как и прочие, покинут обитателями. Толкнув дверь, он сразу же обнаружил, что заблуждался: в доме оставалось множество жильцов (как, впрочем, наверное, и во всех других домах), и они, один за другим, появлялись повсюду: какая-то молодая женщина забилась в самый угол лестницы в глубине коридора, другая случайно открыла дверь по левую его сторону, наконец, третья – по правую, и, после минутного колебания, она впускает солдата в переднюю, откуда он – в который раз – попадает в квадратную комнату, где теперь и лежит.
Он покоится на спине. Глаза у него закрыты. Серые веки, серый лоб и серые виски, но скулы помечены ярким румянцем. На впалых щеках, вокруг приоткрытого рта, на подбородке – темная щетина по крайней мере четырех-, пятидневной давности. Его сиплое дыхание ритмично вздымает натянутую по самую шею простыню. Багровая кисть с чернотой на суставах пальцев высунулась наружу и свисает с кровати. В комнате уже нет ни человека с зонтом, ни мальчика. Только женщина – она сидит за столом чуть боком, обернувшись к солдату.
Она вяжет из черной шерсти, видимо, какую-то одежду, но работа еще только начата. Большой клубок лежит рядом с ней на красно-белой клетчатой клеенке, края которой ниспадают вокруг стола, образуя по углам широкие жесткие складки, напоминающие опрокинутый кулек.
В остальном комната не совсем такова, какой она запомнилась солдату: не считая дивана-кровати, который он едва заметил во время первого посещения, здесь есть по крайней мере одна вещь, которую важно упомянуть, – высокое окно, совершенно скрытое сейчас огромными красными занавесями, ниспадающими с потолка и до пола. Диван, хотя и широкий, легко мог остаться незамеченным, потому что расположен в углу, и, когда дверь распахнута, она скрывает его от взоров того, кто переступает порог; к тому же солдат пил и ел за столом, повернувшись к дивану спиной; кроме того, внимание его было притуплено усталостью, голодом и стужей, и он мало обращал внимания на обстановку квартиры. Его удивляет, однако, что он проглядел тогда то, что в ту пору, как и теперь, находилось как раз у него перед глазами: окно, или, во всяком случае, красные занавеси из тонкой глянцевитой ткани, напоминающей атлас.
Должно быть, эти занавеси не были тогда закрыты, потому что сейчас, при ярком свете, когда они развернуты во всю ширь, нельзя остаться равнодушным к их цвету. Наверно, при слабом освещении, проникавшем в незашторенное окно меж двух вертикальных, очень узких красных полотнищ, сами занавеси становились менее приметными. Но если дело было днем, то куда же выходило окно? Рисовалась ли в прямоугольнике стекла панорама улицы? При таком однообразии квартала это зрелище не заключало бы в себе ничего примечательного. Либо сквозь стекло виделось нечто иное: двор, возможно, столь тесный, а внизу, на уровне первого этажа, настолько темный, что свет почти не проникал в окно и ничто не привлекало к нему внимания, в особенности если густая снежная пелена мешала различить предметы, находящиеся в комнате.
Невзирая на эти рассуждения, солдат по-прежнему смущен таким пробелом в своих воспоминаниях. Он задает себе вопрос, не могло ли еще что-нибудь из окружающих предметов ускользнуть от его наблюдения и не продолжает ли ускользать и сейчас. Ему вдруг начинает казаться, что необходимо срочно составить полный реестр всех вещей, находящихся в комнате. Вот камин, о котором у него не сохранилось почти никакого представления, обычный камин из черного мрамора, над ним большое прямоугольное зеркало; железная заслонка приподнята, но подставки для дров не видно, а внутри – лишь кучка серой, почти невесомой золы; на мраморе доски лежит продолговатый, плоский предмет – самое большое в один-два сантиметра толщины, но лежит он слишком далеко от края, и под таким углом зрения определить, что это за предмет, нельзя (возможно даже, в ширину – он простирается много больше, чем это кажется); в зеркале отражаются красные шторы – гладкие, атласные, – их складки сверкают вертикальными бликами… Солдату все это кажется пустяками: следует в этой комнате отметить какие-то иные, куда более важные детали, в частности, что-то, смутно осознанное им, что привиделось в тот раз, когда его угостили здесь красным вином и ломтем хлеба… Он уже не помнит, что это было. Он хочет обернуться, внимательней поглядеть в сторону комода, но едва может пошевельнуться: какое-то оцепенение сковало его тело. Лишь предплечья и кисти рук еще движутся.
– Вам что-нибудь нужно? – доносится до него низкий голос молодой женщины.
Она прервала работу, но осталась в том же положении: все еще держит вязанье перед грудью, пальцы – один указательный поднят, другой все еще согнут пополам, таким образом они как бы тоже образуют петлю, голова еще старательно склонилась над работой, но глаза устремлены к изголовью кровати. Лицо женщины озабоченно, сурово, черты напряжены – то ли от усердия, то ли от тревоги за раненого, неожиданно на нее свалившегося, то ли вследствие какой-то иной, ему неведомой причины.
– Нет, – отвечает он, – ничего.
Говорит он медленно, и, что удивляет его самого, слова помимо его воли вылетают неестественно отрывисто.
– Вам больно?
– Нет, – говорит он. – Я не могу… пошевелиться…
– Не двигайтесь. Если что нужно, скажите мне. Это от укола, который вам сделал врач. Он попытается проникнуть сюда вечером – сделает второй. – Она снова опустила глаза и принялась за вязанье. – Если ему удастся. Теперь ни в чем нельзя быть уверенным, – добавила она.
Должно быть, тошнота, которую он ощущает с тех пор, как проснулся, тоже вызвана уколом. У него жажда, но ему не хочется подыматься, чтобы пойти напиться из крана в умывальной, которая находится в конце коридора. Лучше он подождет, когда вернется фельдшер в брезентовой куртке и охотничьих сапогах. Нет, не то: ведь о нем заботится тут женщина с таким низким грудным голосом. И только сейчас он с удивлением соображает, что снова находится в той же комнате, где действие происходило когда-то. Ему отчетливо вспоминается мотоцикл, темный коридор, где он растянулся под дверью, оказавшейся надежным укрытием. Потом… он не знает, что было потом. Конечно, ни госпиталь, ни переполненное кафе, ни длительные скитания по пустынным улицам в его состоянии не были возможны. Он спрашивает:
– Рана серьезная?
Женщина, видимо, не слышит и продолжает вязать. Он повторяет:
– Ранение серьезное?
Но тут он соображает, что говорит слишком тихо, – совсем беззвучно шевелит губами. На этот раз, однако, молодая женщина приподняла голову. Она откладывает вязанье на стол, рядом с внушительным черным клубком, и замирает – то ли в ожидании, то ли в тревоге, то ли в страхе и молча на него глядит. Наконец она отваживается спросить:
– Вы что-то сказали?
Он повторяет вопрос. На этот раз из его уст вылетают слабые, но отчетливые звуки, словно ее низкий, грудной голос вернул ему дар речи; разве что она угадала по губам, что он хочет сказать.
– Нет, это пустяки. Скоро выздоровеете.
– Встану…
– Нет, не сегодня. И не завтра. Попозже.
Но он не может терять время. Он встанет сегодня же вечером.
– А коробка, – говорит он, – где она?
Женщина не поняла, и он вынужден повторить вопрос:
– Коробка, что была у меня?.. – По напряженному лицу женщины скользнула улыбка.
– Не волнуйтесь, она тут. Ее малыш принес. Не надо много разговаривать. Вам вредно.
– Нет, ничего… не очень, – говорит солдат.
Она оставила вязанье, положила руки на колени и глядит на него. Она похожа на статую. У нее правильные, но резкие черты лица, как у той женщины, что когда-то, давным-давно подавала ему вино. Он говорит с усилием:
– Пить.
Должно быть, он даже не пошевелил губами, потому что она продолжает сидеть не шелохнувшись и ничего не отвечает. А может быть, ее светлые глаза даже не видят его, может быть, они глядят на других посетителей, расположившихся подальше, за другими столиками, в глубине залы, которую она озирает, минуя взглядом солдата и двух его соседей, минуя другие столы, скользнув взором вдоль стены, где висят, прикрепленные четырьмя кнопками, небольшие белые листочки объявлений с мелко напечатанным текстом, все еще привлекающие плотную кучку читателей, скользнув мимо витрины со сборчатой занавеской, закрывающей стекло вровень с лицами прохожих, – витрины с тремя рельефными шарами снаружи, выписанными эмалевой краской, и снегом, что медленно и мерно, вертикально падает тяжелыми, густыми хлопьями.