— Не боюсь я цветущих и блестящих Антониев и Делабелл, — говорил себе Юлий Цезарь.
Думаю, и Петра Ивановича Цезарь не побоялся бы, но приблизил.
— Но я опасаюсь худых, бледных и мрачных лиц Брутов и Кассиев, — продолжил Цезарь.
Именно такое лицо или лучше — полностью гусь высунулся в этот момент из полуподвала мясной лавки купца Драмоделова.
Петр Иванович не любил этого гуся, так как знал за ним обыкновение участвовать в собственных куплях-продажах, дожидаться пирования, положась на сковородку, и под видом жаркого лежать в расписном блюде, слушая пьяные песни и выкрики. А как его съедят, опять вставать из косточек и ходить с прежним видом по хозяйскому двору.
Таким образом, гусь постоянно находился где-то между Лакомством и Воздержанием, но не мог быть причислен и к лагерю умеренных…
Вот ведь в какой раз и я убеждаюсь в скверности этого гуся!!! Перебил мне всю заутреню! В кармане-то у Петра Ивановича письмо…
Господи, и какое письмо!!!
Да вот все никак не соберусь с духом распечатать для публики.
Государь наш самодержец написал Петру Ивановичу Темлякову письмо, содержание которого и привожу ниже с тем чувством священного трепета, кое присуще всякому, кто притрагивается к тем или иным промыслам нашего государя.
Письмо гласило:
«Божею милостию,
МЫ АЛЕКСАНДР ПЕРВЫЙ, ИМПЕРАТОР и Самодержец Всероссийский, Московский. Киевский. Владимирский. Новгородский. Царь Казанский. Царь Астраханский, Царь Польский. Царь Сибирский. Царь Херсонеса-Таврического, Государь Псковский и Великий Князь Смоленский. Литовский, Волынский, Подольский и Финляндский, князь Эстляндский, Лифляндский, Курляндский и Белостокский, Карельский, Тверской, Югорский, Пермский, Вятский и иных, Государь и Великий князь Новгорода, Черниговский, Рязанский, Полоцкий, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Обдорский, Витебский, Мстиславский и всея Северной страны Повелитель и Государь Иверской, Грузинской, Кабардинской земли и области Армейской, Черкесских и Горских князей и иных Наследный Государь и Обладатель; и проч., и проч., и проч.
НАШЕМУ надворному советнику Петру Ивановичу Темлякову,
В воздаяние, всегда НАМ известного Вашего отлично усердного служения, и во изъявление НАШЕЙ признательности ревностному Вашему исполнению возложенных на Вас особых поручений, Всемилостивейше ЖАЛУЕМ Вас Почетною Шубою с Нашего Плеча, кою при сем препровождая, пребываем к Вам Благосклонны. ПОВЕЛЕВАЕМ вам возложить ПОЧЕТНУЮ ШУБУ на себя и носить по установлению.
На подлинной подписано Собственной Его Императорского Величества рукой тако:
Александр».
Ниже была приписка: «За шубою зайти в Адмиралтейство, спросить Артебякина».
Шуба с Царского Плеча!
Кто о ней не мечтал, кто ее не нашивал (мысленно), скача в метель по бесконечным дорогам обширной земли нашей, резвясь в игровом поле посредине матушки-зимы с одноусобными помещиками, стоя на часах с капсулем у порохового склада, пробираясь по Мойке в департамент, стремясь пленить чернобровую красавицу при театральном разъезде.
Да-с, милостивые государи, Почетная Шуба с Царского Плеча принадлежит к тому особому роду шуб, которые уже и не шубы вовсе, а как бы надземные пушистые существа, дарящие тепло вечное, некие дельфины, стремящие и уносящие…
Между тем Петр Иванович столкнулся нос к носу с малознакомым ему архитектором Трезини, отстроившим к тому времени бастион в Петрокрепости, а теперь кивнувшим Петру Ивановичу, приняв его за петербургского интенданта.
С минуту они постояли молча, после чего Трезини принял направление, избранное Петром Ивановичем, и зашагал с ним рядом.
— Есть сюжеты, — сказал Петр Иванович, имея в виду почти полученную им Шубу с Царского Плеча, — которые родясь в высших сферах и достигнув проявления, оставляют по себе навсегда невозможность вторичного проявления в первой степени совершенства, не назначая даже и бесконечного ряда точек возможного приближения…
Трезини смертельно обиделся и резко отошел от Петра Ивановича, наказав себе отныне избегать петербургского интенданта.
— Как в них сильно еще все это греческое… — отметил для себя
Петр Иванович, имея в виду архитекторов Трезини и Ф. Валлен-Деламота. — Рим тверже и корректнее, но сегодня я не согласен и с Римом!
То, что он не согласен сегодня и с Римом, привело Петра Ивановича в совершеннейшее расположение духа, и он некоторое время (минут семь-восемь) прошел, исключительно отдавшись несогласию с Римом, чем тотчас же заслужил несколько дамских взглядов, после чего приступил к развитию удачно начатой тезы.
— В уставе римских театров изъявление неумеренного неодобрения приравнивалось к изъявлению столь же неумеренного одобрения и запрещалось. Изъявившие же не разлучались с тюрьмой от 2 до 6 месяцев.
— Слава богу! — невольно воскликнул Петр Иванович, — Что в России, на бескрайних равнинах ее фундамента, изъявление неумеренного одобрения не противно футляру юстиции.
— Господи! — продолжал Цетр Иванович, — И как же не изъявлять неумеренного одобрения, когда взгляд, отпущенный навстречу окружающей действительности на два шага и далее, так и тонет в благополучных происшествиях.
И Петр Иванович на самом деле отпустил взгляд свой на волю: направо от него блестела свежеумытая витрина книжной лавки, на коей помещался лубочный портрет императрицы Елизаветы Петровны, запрещенный к продаже (ввиду явного безобразия) пристрастной цензурой.
Но Петр Иванович узнал Елизавету Петровну, несмотря на неудач-ность художественного приема. Он узнал, так сказать, главное.
— Елизавета Петровна, как раз иду мимо… — объяснил Петр Иванович и переложил беспристрастный взгляд налево.
Там, на мостовой, ревнитель булыжного уложения склонился над кувшином на малом огне.
— Чего ты варишь? — спросил Петр Иванович.
— Деготь томлю, ваше превосходительство, — отвечал костровой.
— Что ж ты хочешь от утомленного дегтя? Говори смело! Я сам служу нашему Государю!
— Уж больно черен станет, тем и хорош, ваше превосходительство, — отвечал костровой.
Петр Иванович одобрительно кивнул и распространил взгляд свой вдоль по проспекту к Адмиралтейству. Трое молодых офицеров, резко жестикулируя и поминутно смеясь, чуть не снесли с ног Петра Ивановича, так что он был принужден спросить, что занимает их воображение с такой притягательной силой.
— С сегодняшнего дня фортификация разделена суть на две части: полевую и долговременную, — отвечали офицеры.
— Отчего ж эта простая мысль не пришла ко мне в голову?! — воскликнул Петр Иванович.
— Каждый из нас задает себе этот вопрос! — воскликнули офицеры, — Стало быть, вы не откажетесь пойти с нами напиться пьяными с инженерами? Обещали, что будет и настоящее бургундское (в команде всегда сыщется острослов — непременно найдет случай упомянуть бургундское)!
— Молодость, молодость! Крылья альбатросовы! — с этим рассуждением о главных предметах человеческой жизни Петр Иванович повернул на Фонтанку.
Вот пишешь: «повернул на Фонтанку» — и самому не верится, что уже и на Фонтанку добралось драматическое действие.
Иного героя пока соберешь в Петербург, издержишь две уймы чернил и бумаги, и еще неизвестно, доберется ли? А Петр Иванович, надворный советник, только шагнул — и уже на Невском, честно сказать, и на Фонтанку не собирался сворачивать, а напрямки хотел в Адмиралтейство за шубой, да на Фонтанке собралась порядочная толпа, и слышалось из нее явственно: «Скороходы! Скороходы!»
— Что ж это еще за Скороходы?! — свернул Петр Иванович на Фонтанку.
Проходя мимо дома Муравьевых, Петр Иванович заприметил в окне Никиту Муравьева, по-летнему, в одной белой рубашке, писавшего, поминутно чиркая, русскую Конституцию.
Что ж, я думаю, отчего не писать конституции, сам бы писал, да сбыта мало: снести в наши журналы — упрекнут по-свойски, на театр — не возьмут, разве что для бенефиса… а известно, каковы разговоры с бенефициантами!..