Ну что ж, ладно, выбираюсь из этого умственного заноса, чтобы звякнуть профессору Лопушляпу. Я еще не проронил по его поводу ни слова. Это главный сюрприз. Как хорошему писателю детективов, мне следовало бы приберечь его на самый конец. Однако я не являюсь хорошим детективным романистом. Для часовщика у меня чересчур толстые пальцы. Даже перед мотором тачки я теряюсь. Смотрю на него с недоверием. В машине мне известны только ее дырки, как и в дамах. Та, через которую заправляют бензином, и та, в которой проверяют уровень масла; конец перечисления.
Но вопрос не в этом. Я жертвую изрядной долей неожиданности сейчас в разгар действия. Ничего не поделаешь, если я должен закончить этот book в моих сапогах-самолетах. Постараюсь изыскать взамен другой пируэт. Какой-нибудь кремовый торт прямо в изумленную физиономию читателя.
Профессор Лопушляп, выдающийся химик, кафедра в Коллеж де Франс, живой ум, разносторонний гений. Он интересуется всем: наукой, футболом, мной. Накропал обо мне фимиамную статейку для Меркюр де Франс несколько лет назад. Словом, оценил мою прозу. Я тогда поблагодарил его, хотя и не в моем стиле почесывать тех, кто меня хвалит. Сие ставит в неудобное положение всех. Благодарить за добрую статью, значит подхалимничать в расчете на будущее. На свете полно светлых умов, неровно дышащих ко мне, которые говорят об этом прилюдно, пишут. Большое спасибо всем, вы меня до глубины растрогали; но помилуйте, писать вам значило бы, что я на то претендую, это вообще похоже чуть ли не на злокозненные интриги. Я не часто кого благодарил в моей писательской карьере. Один раз, помню, г-на Жан-Жака Готье, который накатал обо мне дивное эссе. Я послал ему благодарственное письмо, но лишь потому, что его эссе спасло мне жизнь. Я собирался тогда застрелиться, и вдруг, ни с того ни с сего, проблеск профессиональной радости посреди болота, в котором я увяз. Пустяк, случайность, мимолетность. Сводим счеты с жизнью в порыве мгновения, спасаемся мелькнувшей надеждой. Наше существование капризно.
Завершая рассказ о Лопушляпе: пишу, значит, ему, насколько статья, накропанная им, оляля! Он отвечает, ляляля-де. Приглашает зайти к нему пожрать. Апартаменты ученого, портьеры, свисающие лохмотьями, все комнаты забиты книгами до потолка, мебель, от которой опоносился бы со страху Виктор Гюго, выдаваемая, однако, за первоклассную готику!
Я нахожу удивительного человека, одного из этих планеристов мысли, которые парят настолько высоко, что даже не отбрасывают на нас тени. Он говорит мне обо мне; ну, я себе в той или иной степени известен, меня интересует он. Кое-как удается навести его на эту тему. Он рассказывает о своих работах, исследованиях. Я худо-бедно въезжаю, благо, он использует термины, доступные даже самым закоренелым профанам. Он, выясняется, страстно увлечен газом, этим необыкновенным третьим состоянием вещества вслед за твердым и жидким. Газом, обнимающим все и вся. Вот только гуляку праздного это не очень вдохновляет как предмет для беседы. Газ для нас, остальных, за пределами мощного пука и того, что заставляет гореть кухонную печь, а? Круг быстро замыкается.
И вот в тот день, в который мне удается увести чемоданчик у г-на Калеля, лицо профессора Лопушляпа всплывает перед моим мысленным взором. Настойчиво. Как зов, ты думаешь? Подобно воспоминанию о наших умерших, когда им надо что-то нам сообщить.
И вместо того, чтобы мчаться прямиком в Большой Дом, я направляюсь к Лопушляпу. Я все еще в прикиде брандмейстера. Он открывает мне сам, поскольку вдов, а его домработница приходит лишь в последний февральский день високосного года. Он вытаращивает свои голубые, почти белые, глаза, увидев меня в таком наряде.
— Что с вами, мой бравый фараон? — спрашивает он.
Я вхожу. Рассказываю свою историйку. Этот металлический чемоданчик содержит четыре банки, в которых скрыт газ, настолько токсичный, что способен убить все парижское население в одно мгновение. Нет ли какого способа изучить его, дабы и Франция владела данным секретным изобретением? Это для того, чтобы осчастливить президента Разбомблю, с его политикой устрашения! Он присовокупит находку к своей прекрасной оружейной коллекции, будет любимый экспонат!
Лопушляп оживляется. Он схватывает на лету. Говоришь ему о газе, он заботится обо всем прочем. Оставляю у него четыре банки. Он вручает взамен другие, почти идентичные, заключающие в себе шипящую закваску камамбера и позорное бесстыдство рыхлой хренотени. Скачу во весь опор всучить сляпанный шедевр новому директору, багроволикому, дальнейшее тебе известно.
Теперь ты догадываешься, что ограбление ГДБ не взволновало меня сверх меры, мне известно, где находятся настоящие банки. Когда американеры совсем взбесятся, я заберу их у моего высокочтимого друга профа.
Слушаю продолжительное пиканье, пока на том конце не снимают трубку. Он объяснял мне, что при дозванивании следует проявить терпение. Его частная линия подает сигналы на внутренние аппараты по сложной системе переадресовки. Лишь посвященные это знают. На четырнадцатом гудке сигнал переключается на лабораторию.
Мне отвечает женский голос. Достаточно резкий. Тон типа: у меня тут вирусы закипают, и я не могу позволить себе отвлекаться, иначе котел взорвется.
— Комиссар Сан-Антонио, я желал бы поговорить с профессором Лопушляпом, мадам.
Голос теплеет на один градус.
— Профессор с самого утра погрузился в опыт по дефекационному ситрированию, господин комиссар. Ему совершенно невозможно высвободиться ранее двадцати двух часов сегодняшнего вечера. Он находится в протостойкой среде и работает в скафандре из зигомотного дюркателя. Бивульвовые контуры изопопного блудония замкнуты в единую цепь.
— В таком случае я перезвоню ближе к полуночи.
Едва я опускаю трубку, аппарат трезвонит.
— Слушаю?
— Дайте-ка мне моего друга Жерома!
Голос, принадлежащий по моей не столь давней догадке жирному плешуну (или обрюзглому плешивцу, коли ты предпочитаешь старомодный стиль).
— Это я.
— Вы разыграли плохую карту, Жером, — рычит собеседник. — Мне не нравится, когда убивают и похищают моих людей. Теперь вам придется совсем хреново, мальчуган!
Щелк. Скорее, впрочем, хрясть.
И снова я один с вибрирующим звуком в ухе, повторяющем пи… пи… пи… до полного отупения.
Последний выход (незримый) на сцену ввергает меня в недоумение, в нереумение, в немиумение, в нефаумение и так далее, продолжай сам, если не лень. В общем, бекар. Кто ж тогда пришил мотоциклиста, если то был не парень из их банды?
Бу! Какой бардак!
Глава XXIII
ОНО ПЕНИТСЯ
Борис свернул на шоссе, ведущее к Версалю, и достиг заброшенного дома, красивого и сурового, холодного и сырого, где на полу все еще лежал труп Калеля.
На своем месте и мотоциклист не шевелился. Он так и сидел в черном шлеме, что привлекало внимание встречных автомобилистов. Борису было плевать.
Вскоре они сменят Рено на другую машину. Мотоциклист продолжал сжимать коленями сумку, украденную у старого красавца. Его пальцы не отрывались от приборной панели. Трое пассажиров за всю дорогу не обменялись ни словом. Стевена сзади переместил дуло своего оружия. Теперь оно было направлено в левую лопатку пленника сквозь спинку сидения.
Когда они остановились, Борис снова взял на прицел типа с сумкой, чтобы дать возможность своему сообщнику выйти из машины. Стевена открыл правую переднюю дверцу.
— Вылезай, артист!
Экс-мотоциклист выбрался из машины, сумка упала у его ног; он помедлил, не зная, должен ли ее поднять.
— Не беспокойся, Дюпень, в ней ничего, кроме бумаги, — хохотнул Стевена. — Ты мне не веришь?
Борис, присоединившись к ним, схватил сумку, открыл ее и перевернул. Из нее хлынули потоком банковские бланки.
Взгляд пленника за прямоугольным иллюминатором шлема выразил остолбенение.