В пустой зале трактира, и без того тёмной, с закопченными потолками и засиженными мухами окошками стоял полумрак. Воздух густой и духовитый не нарушаем был ни движением, ни колыханием, точно вода в глубоком и тихом омуте. Средь разлитой по зале послеполуденной тишины слышно было лишь поскрипывание пёрышка, коим сидевший у окна Чичиков писал что—то по белому листу, лежавшей пред ним на столе бумаги, да гудение синей громотухи, стучащей в пыльное оконное стекло глупою мушиною своею головою.
«Здравствуй, ангел мой ненаглядный, возлюбленная моя Надежда Павловна, — писал Павел Иванович и буквы, выведенные каллиграфическим его почерком, наконец—то, слагались в послание, коего вот уж не первый месяц с нетерпением ждали в далеком Кусочкине. — Прости меня, голубушка, за то, что по сию пору так и не удосужился отписать к тебе ни словечка, ни письмеца. В оправдание своё могу сказать лишь одно: хлопоты по делам забирают, почитай, всё время моё, так что его достает разве что на стол да сон, необходимые для поддержания сил человеческих. Дела же, благодарение Богу, пускай и забирают все мои время и силы, но двинулись уж изрядно вперёд, и уж виден скорый успех их, хотя и придётся нам с тобою ещё несколько времени провесть в разлуке. Однако же, не загадывая скажу, что ворочусь я не ранее как к зиме, но тогда уж не расстанемся мы с тобою вовек. Потому как ничего в целом свете я так не жаждаю, как провесть подле тебя, голубка моя, остаток дней своих. И ежели сие было бы только возможно, я ни минуты не мешкая кинул бы все радения по делам моим из—за одного только часу, проведённого с тобою, душа моя. Но, видит Бог, не могу я покуда ещё оставить то поприще, в коем заключены наши с тобою будущность и счастье: а именно, не меньше, как миллионное дело открывается в самой скорой перспективе и осталось совсем недолго для того, чтобы завершилось оно успехом.
Те чёрной шерсти носки, что связала ты мне своими ручками, я берегу и совсем их не надеваю, хотя признаться порою вечерами и бывает зябко. Наместо этого я временами достаю их из чемодану и гляжу на все те узелки, кои сплетала ты своими пальчиками и словно бы вижу, как морщишь ты чистый свой лоб и шепчешь губками, считая петли, дабы не сбиться со счёту, и одного этого достаёт мне, чтобы укрепились мои силы, нужные к достижению ждущей нас с тобою впереди пользы…».
Прервавши на мгновение сочинение письма Чичиков осмотрелся вокруг, соображая, о чём бы ещё написать, дабы письмо не вышло бы чересчур коротким и краткостью своею не огорчило бы Надежду Павловну. Но вокруг него был один лишь трактир, ибо он и находился в трактире, за трактирным же столом сочиняя сие послание. Посему ничего лучше не придумавши он и принялся писать обо всём так, как оно и было.
«Пишу я к тебе, матушка, прямо с дороги, а именно, ты не поверишь, но сидя в трактире, где я успел уж пообедать. Правда еда тут вся бестолковая, да дрянь, хотя это и ничего; не век ведь мне тут столоваться, а так, «заморить червяка» — станет.
Когда испросил я у полового бумаги и чернил, он отвечал мне, что и это припишет к счёту, чему я немало был удивлён, потому как доселе не видывал подобного. Когда же спросил я сего малого откуда взялись подобные нововведения, он только и отвечал, что и бумага и чернила тоже денег стоят и на деревьях сами собою не растут. Вот оно, новомодное отношение, пришедшее, как надобно думать, к нам из—за границы где каждый каждого готов продать за фунт табаку и поселившееся даже в этой глуши.
Нынче я, голубушка моя, уж держу путь в Тьфуславльскую губернию, где мне так же предстоят немалые дела, — писал Чичиков, потому, как и вправду ехал в Тьфуславльскую губернию, — но на том дела мои не окончатся, так что придётся мне поколесить ещё по матушке Руси для нашего с тобою блага, ангел мой!
Ну, вот, пожалуй, и всё. Впредь буду писать к тебе чаще, но ты и без того помни и знай, что люблю я тебя любовью, какою любят законную свою супругу и по прибытии моём наипервейшее дело, какое надобно будет нам обделать с тобою, это повенчаться в церкви, чего я очень желаю и с нетерпением жду.
Писать ко мне даже и не знаю куда сказать, потому как скачу с места на место, подолгу нигде не оставаясь. Посему письмо твоё навряд ли меня найдёт, а достанется какому—нибудь негоднику, почтовому чиновнику, что залезет в него своим любопытным носом, да ещё и посмеётся над тобою. Но вёе же попробуй написать в город Тьфуславль, Тьфуславльской же губернии в казённую палату до Самосвистова Модеста Николаевича, с тем, чтобы письмо сие передано было мне, при таком разе, может статься и дойдёт.
Ну, всё, целую тебя тысячу и тысячу раз, навечно твой, любящий тебя Чичиков Павел Иванов—сын».
Проставивши число и просушивши чернила, Чичиков запечатал своё послание в конверт, без сомнений тоже уже приписанный к счёту, с тем, чтобы опустить письмо в почтовый ящик на первой же почтовой станции, что встретится ему на пути. Пряча письмо в карман сертука, он почувствовал вдруг тоску, иголкою кольнувшую его в сердце. Тоску, верно рождённую мыслью о том, что сей исписанный ровным его почерком клочок бумаги совсем уж скоро отправится в путь, к далекому, хоронящемуся в лесной глуши имению, к ненаглядной его Надежде Павловне и та, дрожащими от волнения пальчиками сломавши красного сургуча печать, разгладит письмо нежною и тёплою рукою прежде чем примется его читать. Тут ему, разве что не до боли, до сердечной муки захотелось ощутить прикосновение этой милой руки, но, увы, сие было невыполнимо, потому что дальнейший путь его лежал в сторону противуположную той, где с нетерпением дожидались его возвращения.
И пускай места те были и не столь далеки от Тьфуславльской губернии, как скажем Петербург, или тот же славный город «NN», но он знал, что ему так и не удастся наведаться туда с тем, чтобы утолить тоску, порождённую этой разлукой. Потому как близился уж год новой переписи и Павлу Ивановичу необходимо было успеть покончить со всей обрушившейся на него бумажною волокитою в срок, а иначе всё его столь широко развернувшееся предприятие пошло бы прахом, и та куча мертвецов, которую ему удалось скупить, разом обратилась бы в ни на что не годные бумажки.
Но, коли уж нашему герою не под силу наведаться в столь заманчивое до него Кусочкино, то нам с вами, друзья мои, вряд ли что—нибудь может помешать отправиться в гости к Надежде Павловне для того, чтобы хотя бы одним глазком взглянуть на то, как проводит она в одиночестве дни свои. Тем более, что фигура ея чрезвычайно важна для всего нашего повествования и не оттого даже, что оказалась она тою единственною женщиною, встреченною Чичиковым в целую жизнь его, которую сумел полюбить он и ото всего сердца и всею своею душою. Важность ея сделается ясною много позже, в самом конце нашей поэмы, когда все нити сего повествования сойдутся в одно, совьются точно в узел. Вот тогда—то, может статься, что её присутствие на сих страницах и явится ответом на многие и многие вопросы. Ответом, которого, должен признаться, я и сам ожидаю с нетерпением.
А покуда, не опережая событий, посмотрим на то, что же происходило в Кусочкине во всё то время, как дождавшись, чтобы просохнули дороги и улеглась весенняя распутица, укатил Павел Иванович по своим, не терпящим отлагательства, делам в Петербург.
В Кусочкине же после всех тех слёз и гореваний, какие, конечно же, должны были последовать за расставанием, жизнь мало помалу стала, как говорится, «входить в колею». И причиною сему было отнюдь не ветреность, присущая натуре нашей героини, как верно мог бы подумать кто—либо из наших читателей, а то, что уж с самой середины апреля надобно было приниматься за хлебопашество. Тем более, что земля, успевшая просохнуть и прочахнуть, требовала уж сохи, не оставляя Надежде Павловне времени на слёзы и тоскованья. Но сие вовсе не означает, что стала забывать она Павла Ивановича, либо охладела к нему; напротив – любовь её сделалась ровнее и твёрже.
«Я счастливая! Какая я счастливая! — часто повторяла она в мыслях и, улыбаясь, точно бы прислушивалась к чему—то, что зрело в сердце ея вместе с любовью. Она ни на минуту не переставала ждать возвращения Чичикова, нисколько не сомневаясь в том, что придёт в конце ея ожидания день, когда растворятся вдруг двери гостиной залы и войдёт он, раскинувши руки для объятий, а она, кинувшись к нему и прильнувши к его груди, почувствует запах полевого ветра, придорожной пыли, колёсного дегтя, пропитавших дорожный его костюм, и услышит, там в глубине, под измятым его сертуком радостный стук любимого сердца, и тогда—то уж счастье навеки поселится под ея кровом.