Как всегда, всевозможные
наилучшие пожелания
от Э. М. Форстера
[черновик Кавафиса]
12.1.32
[нрзб] Надеюсь, что у Вас все в порядке, и желаю, чтобы 1932 год был для Вас счастливым
ПРИЛОЖЕНИЕ II
Эдвард Морган Форстер[142]
МОХАММАДУ ЭЛЬ АДЛЮ,
умершему в Мансуре вскоре после 8 мая 1922 года, в возрасте около двадцати трех лет, от туберкулеза; его мать, отец, брат и сын умерли раньше него;
его дочь умерла позже; его вдова, говорят, вновь вышла замуж;
и моей любви к нему
посвящается.
5 августа 1922 года
Дорогой Мохаммад,
эта книга - для тебя и для меня. Я бы хотел научиться лучше различать между тобой и мной, но это всегда было для меня нелегко, а теперь тебя здесь нет, и ты не можешь поправить меня, если я представляю тебя не таким, каков ты на самом деле, а таким, каким мне хочется тебя представить. Я пишу эти строки, думая о тебе и теша себя иллюзией, что ты еще жив и мыслишь. Я притворяюсь, будто ты еще жив, ибо только так могу думать о тебе как о чем-то реальном, хотя и знаю, что от тебя осталось лишь разлагающееся тело на кладбище в Мансуре. Я пишу для собственного утешения и для того, чтобы вернуть прошлое, а еще потому, что я профессиональный литератор и хочу воздать тебе последние почести, хотя многого ты не поймешь, а кое с чем не согласился бы. Эту книгу могут увидеть и другие, либо случайно, либо я сам покажу им, но это ничего не меняет: она лишь для тебя и для меня.
Мы приехали в Александрию одновременно[143], но это было за два года до начала нашей дружбы. Я впервые заметил тебя весной 1916 года, когда мы с Фирнессом стояли на Абу эль Наватир. Ты ехал в трамвае, шедшем в сторону Багоса, с голубой табличкой. Я увидел тебя снизу, с мостовой, и подумал: «красивый». Утро было свежим и солнечным. Позднее по утрам в тот же час я пытался увидеть тебя - иногда успешно, - но все это было еще крайне неотчетливо. Ты был единственным кондуктором, который, протискиваясь между пассажирами, не наступал им на ноги. Однажды мы с Фирнессом наблюдали, как ты весело беседуешь с каким-то солдатом, а когда он выходил на остановке, вы в знак прощания по очереди прикоснулись к одной из пуговиц на его гимнастерке. Нам это показалось очаровательным, и мы улыбнулись. «В этом парне есть какая-то негритянская кровь», - заметил Фирнесс.
Однажды холодной зимней ночью - я жил тогда у Ирене на Саба Паша, - я один возвращался в трамвае; на подножке был ты и два других кондуктора. Ты попросил меня привстать, посколькутвое огромное пальто оказалось под моим сиденьем. Это были первые твои слова, обращенные ко мне, и первые, произнесенные по-английски, но я не могу их вспомнить. Ты был мил и вежлив, я сказал: «да, холодно», - и мы улыбнулись. С тех пор ты полуприветствовал меня, когда твой трамвай подъезжал к остановке, и я отвечал тем же. Мы отличали друг друга от остальных. Не более того.
В марте 1917 года ты сказал: «Вы не должны платить», - потому что тебе понравилось, как я однажды поблагодарил тебя. - «Ты говоришь по-английски». - «Немного. Практика помогает». - «Я бы хотел выучить арабский». - «Зачем?» - «Чтобы читать "Тысячу и одну ночь"». - «О, их автор был знаменитый философ». Таким был наш первый разговор.
Потом Ирене переехала на Кам де Сезар, и зачастую, возвращаясь поздно вечером в эту спокойную и унылую квартиру, я спрашивал себя: «Неужели так будет всегда?» Однако, когда я видел тебя, я понимал, что это не так, и решил ничего не бояться, пока не буду к этому вынужден. Я часто ждал на остановке по три четверти часа, пока не подходил твой вагон, и я видел твою голову, склонившуюся под тяжестью путевой книги, которую ты нес в контору, твой номер, 86, на небольшой овальной бело-синей бляхе, твою униформу цвета хаки и темно-красный тюрбан. Ты говорил мне «второй вагон» или какой он там был, ибо понял, что я жду тебя, а затем стал сообщать мне свое расписание, как только узнавал его.
Мохаммад, я пытаюсь сохранить все это реальным, но собственные слова мне мешают, а ты разложился уже до неузнаваемости - шесть месяцев, как мертв. Я не думаю об этом, но боюсь, что ты становишься нереальным, и мне начинает казаться, что все наши беседы и редкие ночи, проведенные в одной постели, - что все это было не с нами, а с кем-то другим. Поэтому я не могу писать это письмо к тебе слишком долго. Это лишь слабая попытка, ибо ты уже даже не дух, а я только пробуждаю свои воспоминания. Мой дорогой мальчик, я хочу, чтобы это была память о тебе, не запачканная мною. Я не хочу болтать об идеальной любви, а просто хочу писать тебе, как будто ты жив. Поэтому иногда я думаю о том, как ты разлагаешься в могиле. Это реально, это происходит сейчас, и это возвращает меня к тебе - реальному. В те последние мгновения, когда мы были вместе, в поезде в Каире, ты ласково подтолкнул меня правым локтем. Но когда мы вышли из поезда попрощаться на платформе, и я попросил тебя снять очки, потому что без них ты казался мне красивее, ты раздраженно отказался. Мне хочется вспоминать не только, как ты подтолкнул меня локтем, но и этот твой отказ. Когда поезд тронулся, ты не взглянул на меня в последний раз, а отвернулся к какому-то знакомому египтянину. Если я забуду хоть что-то, мне не удастся воссоздать тебя настоящего. - Спокойной ночи, мой дорогой мальчик. Уже за полночь, и мне пора спать.
Я должен описать первый вечер, который мы провели вместе, - то, что ему предшествовало, может подождать. Мы стояли рядом на Мазарите, не узнавая друг друга, поскольку оба были без формы. Потом я понял, что тихий симпатичный паренек в темном пальто, белых фланелевых брюках и спортивных туфлях - это ты. «Пойдем в парк Чатби - я его так называю, поскольку он рядом с Чатби. Я его так назвал, может быть, на самом деле, он называется иначе. Я всегда всему даю имена». На холме ты рассердился на меня за то, что я принес пирожные. Я очень долго не мог понять природу твоей гордости. «Мне не нужны пирожные. Сколько ты за них заплатил?» - «Не помню». - «Не помнишь? Сколько лет назад ты их купил?» Кроме всего прочего, ты боялся, что я мог что-нибудь в них подсыпать, потому что мать всегда предупреждала тебя опасаться чужих. «В следующий раз ты захочешь, чтобы я потратил столько же». - «Но у друзей все общее, как говорит греческая пословица». Ты отреагировал на это довольно цинично. Потом, однако, пока мы сидели, ты сказал что-то о «джентльмене» и «даже сыне мясника», - я точно не помню, но это так, - и добавил: «я еще только мальчик», - серьезно и гордо. Я назвал тебя «джентльбоем», и ты улыбнулся.
Вот уже почти год прошел с даты, стоящей в начале этого письма, которому никогда не суждено быть завершенным в изначально задуманном виде. Я написал благодаря тебе рассказ и посвятил тебе книгу[144] - и это более реально, чем все прямые обращения к тебе. Мохаммад, - я впервые осознал твою смерть на дюнах острова Уайт. Это ничего не значит и не вызывает во мне никаких эмоций, потому что ты мертв, Мохаммад, а Морган жив, и в каждой написанной строке думает больше о себе, нежели о тебе. Ты звал меня по имени на станции Бибит эль Хагар, после того как мы видели тот разрушенный замок в паре миль от нее, которого, казалось, не видел дотоле никто, кроме нас. Было темно, и я слышал, как кричит египтянин, потерявший друга: Марган, Марган, - звал ты меня, и я чувствовал, что мы принадлежим друг другу, и что, благодаря тебе, я и сам стал египтянином. Когда я сегодня взываю к тебе на этих дюнах, я не могу тебя оживить и не могу принадлежать тебе, поскольку тебе теперь ничего не принадлежит. И даже когда я умру, я все равно не буду принадлежать тебе - я просто стану как ты. Но я все время помню твои слова о том, что мы увидимся снова, - ты написал это в одном из последних писем, - и поэтому мне легче притворяться, будто ты сможешь прочесть эти строки. Я просто должен говорить тебе то, что приходит в голову.