— Какой Надежде? — не понял Черных.
— Да Боборыкиной, моей подчиненной. Влюбился я тут на старости лет, — Неверующий улыбнулся.
— Не понял, — нахмурился Черных.
— Влюбился, говорю, чего тут не понять! За этим ведь и вызвали, наверное?..
Сергей Прокофьевич помолчал, потом, не зная, как лучше ответить, сказал:
— Ну, не столько за этим, но и за этим отчасти. Вы же руководитель и сами понимаете…
— Она уже заявление подала, уходит, работу я ей подыскал. Это, конечно, не дело, чтоб такое в одном коллективе. Я понимаю. Так что не волнуйтесь.
— Я не волнуюсь, Петр Иваныч, просто по-дружески хотел вам сказать, что поздно нам менять что-то в своей жизни! Годы не те.
— Ну, годы ни при чем, — возразил Неверующий. — Жизнь в любом возрасте есть жизнь! Такая, что чувствуешь себя мальчишкой перед ней! А вы: поздно! Нет, Сергей Прокофьевич, нико-гда! Да и вам не советую. Оглянитесь вокруг! Кроме этого кабинета есть еще масса удивительных вещей. Как говорил Маяковский: ненавижу всяческую мертвечину, обожаю всяческую жизнь! Так?
— Так! — неожиданно для себя согласился Черных и вспотел.
— Ладно, пойду я! — Неверующий поднялся. — Работать надо! Вы не волнуйтесь, сверхнормативные сократим! — пообещал он и вышел.
«А я ведь его не отпускал, — подумал Черных. — И сказать ничего не успел… А что я мог сказать? Да и нужно ли?.. Неужели я кажусь мертвым?» Он вдруг вспомнил эту строчку о мертвечине и внутренне содрогнулся. Ему показалось, что он не только никого не любит, но и не в состоянии любить. Жена, дочь, сын — он был нужен им в качестве сумы. Дать денег, достать дефицит, протолкнуть, поднажать, попросить. И Сергей Прокофьич делал, что мог. Когда он что-то не мог, то и у жены, у детей интерес к нему пропадал…
Вошла секретарша Полина Матвеевна. Ей было за тридцать, она успела развестись с мужем и воспитывала сына двенадцати лет. Это он знал. Но ему никогда не приходило в голову ни поухаживать за ней, ни спросить о сыне. Для него она была человеком, приносящим бумаги и уносящим их. И все.
— Как сын, Полина Матвеевна? — спросил Черных.
— Что? — вздрогнула она.
— Сын как учится? — Черных улыбнулся.
Секретарша долго не знала, что ответить, потом, вдруг покраснев, пробормотала:
— От рук совсем отбился, Сергей Прокофьич, на тройки съехал…
— Это плохо, — сказал Черных.
— Да, — закивала она и перед тем, как уйти, неожиданно взглянула на него по-новому, будто с удивлением, что ли, а может быть, с надеждой…
Чугунов гонял по переулку на красной «Яве», и Баратынский в который раз с раздражением высовывался из окна: его этот рев нервировал.
Алгебру Чугунов неожиданно сдал на четверку. И то натянули, ибо отвечал он плохо, и математичка Елизавета голосила по этому поводу весь день в учительской. Литераторша Вера Васильевна молчала. Она знала, в чем дело, — в разрыве с Леной, это ясно, и ее решении выйти замуж за какого-то заезжего артиста филармонии. «Боже, эти Курагины просто заполнили мир! — думала Вера Васильевна. — А Чугунов — такая ранимая натура. И так все переживает!..»
Вера Васильевна тайно была влюблена в Чугунова. Тайно и безответно. Ну, во-первых, она педагог, классный руководитель и старше Чугунова на шесть лет и два месяца, что в общем-то совсем не страшно, такое бывает, сколько угодно, тем более что выглядела Вера Васильевна лет на девятнадцать-двадцать, особенно когда снимала очки. Правда, у нее минус шесть и без очков она ничего не видит, но это не главное! Главное то, что он красив, а она совсем нет. Но теперь ее сердце не так болит, — он страдает, и она, как старший товарищ, просто обязана ему помочь. Но как это сделать?
Вера Васильевна вздыхала и начинала обдумывать вариант нечаянной встречи на улице. К примеру, она прогуливается, и вдруг идет он с авоськой из магазина: хлеб, молоко, яйца, конфеты. Он, конечно, огорчен, и вид уныл. На чистом ангельском лике хмурая тень.
— Что поделываешь, Вадик? — спрашивает Вера Васильевна.
— Да вот, учу физику, — он кивает на авоську. — Надо питаться…
— Да, с таким энергетическим материалом физику не одолеешь! — замечает Вера Васильевна. — Пойдем-ка, я тебя накормлю!..
И она ведет его к себе, кормит бульоном, котлетами… Или нет! Делает отбивную! Он же мужчина! Да, отбивную, чесночный соус. Или нет: отбивную с жареным луком! Это блеск! Он, насытившись, благодарит ее, она ставит пластинку Вивальди, они переходят в комнату, потом она предлагает ему помочь подготовиться по физике, они готовятся, спорят, читают стихи, он ее провожает, уже вечер… Они прощаются у подъезда, она подает руку, и он особенно пожимает ее… Они дружат, он сдает экзамены, начинает готовиться в институт, она ему помогает, они по-настоящему узнают друг друга, он поступает, часто заходит к ней и однажды зимой, когда он, замерзший, забежал к ней после института согреться, попить чаю, узнать, как ее дела, увидеть, он вдруг говорит ей: «А ты знаешь, Вера, я ведь люблю тебя, и уже давно, с того самого летнего дня, когда ты встретила меня с авоськой…»
— И накормила! — улыбнется она.
— Да. И я еще тогда отметил: какая ты красивая… — Он подойдет к ней, снимет очки и… поцелует ее.
— Не надо, Вадик, я старше тебя на шесть лет, не надо!..
— Я люблю тебя и буду любить всю жизнь! Всю жизнь!
— Вадик, не надо!..
Он задушит ее в своих объятиях, зацелует…
— Вера Васильевна, что это с вами? — Елизавета Михайловна, математичка, в упор смотрела на нее. — Вы что это шепчете?
— Я шепчу? — удивилась Вера Васильевна.
— Да, — прокуренным, глухим голосом сказала Елизавета, — шепчете: «Не надо, не надо» — и сжимаетесь вся, будто бить хотят. Сны наяву, голубушка! Начитаетесь всякой ерунды в этих журнальчиках и бог знает что себе воображаете! И детей портите… Поэтому они и по алгебре ни бум-бум!
Вера Васильевна встала и ушла. Пройдя квартала два, она услышала рев мотоцикла и оглянулась. Перед ней на красной «Яве» восседал, точно Аполлон, Чугунов и улыбался.
— Хотите прокачу, Вера Васильевна?
— Меня?.. — удивилась она.
— Вас, конечно! Садитесь! Вот шлем! — И он, не дожидаясь ее согласия, надел на нее шлем и кивнул на сиденье сзади.
Она села.
— Обхватите меня и держитесь крепко! — крикнул он, перекрывая рев мотора. — Вперед!
Она обхватила, прижалась к нему, и они понеслись. Уже давно Вера Васильевна не испытывала ничего похожего на столь рискованное, но в то же время до головокружения радостное состояние души. Она летела! Летела, прижимаясь к нему, и ей вдруг — на миг — захотелось разбиться. Да-да, разбиться, чтобы их тела нашли рядом, вместе, чтобы они лежали обнявшись. Обнявшись навсегда.
— О-хо-хо-хо! — закричал он, и она тоже закричала. Они летели по загородному шоссе, и горячий воздух бил им в лица.
Он поцеловал ее сразу же, как только они вошли к нему в дом. Грубо привлек и поцеловал в пыльные губы.
— У тебя на губах песок, — отплевываясь, сказал он. — Иди умойся.
Вера Васильевна колебалась.
— Иди, иди, — подтолкнул он. — Не стесняйся, родители на даче.
Она пошла умылась, и он снова поцеловал ее. Она не сопротивлялась. Полеты на мотоцикле вконец ее измотали. Он повел ее в спальню, и только здесь она очнулась и попыталась оказать сопротивление, но он вдруг сказал ей:
— Я люблю тебя! Я люблю тебя с первого класса!
— С восьмого, — поправила она.
— Пусть с восьмого. Люблю и буду любить всю жизнь! Ты красивая! Ты самая красивая из всех, ты чудная, ты не знаешь, какая ты, ты…
И она сдалась. Она сдалась, ибо ей показалось, что уже прошло полгода, уже зима и он вбежал к ней замерзший после института…
Потом они пили чай. Пришел Крупенников. Она была не совсем одета, а Крупенников открыл дверь собственным ключом и вошел так тихо, что она не услышала. Он вытаращил от удивления глаза, застыв как изваяние.
— Здрасте, Вера Васильевна, — пробормотал Крупенников.