— Какую историю?
— Жена Неверующего написала письмо в горком с просьбой защитить ее и дочь от разгула безнравственности: супруг открыто изменяет. Капустин велел переслать вам немедля письмо с требованием разобраться и наказать.
— А при чем здесь я?.. — попробовал было возразить Черных.
— Ну, вы же первый зам?
— Ну и что?!.
— Не знаю, не знаю, но я бы всерьез занялся этим делом, все-таки не рядовой случай… Пока!
— Пока…
И Баратынский, положив трубку, даже подскочил от удовольствия и этаким фертом, строя рожи неизвестно кому, прошелся по комнате.
Но вернемся к Неверующему и Надежде. Едва они вошли в бухгалтерию, как тотчас все умолкли и, увидев пылающее смущением лицо Боборыкиной, все поняли.
Боборыкина шмыгнула за свой стол и сразу же углубленно погрузилась в подсчеты.
— У меня готово, Петр Иваныч, — нарушила молчание Пуговицына. — Подготовила вам шестнадцатую и третью формы, что вы просили, а также подумала, что вам может понадобиться двадцатая…
— Спасибо, Серафима Павловна. Я всегда ценил вас, — проговорил Петр Иваныч. — Рябова, а вы сделали разбивку по кварталам?
— Нет еще, я только собиралась…
— Будете лишены премии на пять процентов. А вы, Тамара Леонидовна, отчет закончили, который я просил вас сделать к трем ноль-ноль?
— Я думала, что вы уже не придете…
— Еще пять процентов!
— Но, Петр Иваныч!.. — попыталась было возразить Тамара Леонидовна. — Я не понимаю…
— Я вас тоже не понимаю. Так же, как и товарища Боборыкину. За отсутствие на работе более полутора часов ей тоже следует снизить квартальную премию… — Петр Иваныч вдруг столкнулся с изумленным взором Нади и, незаметно подмигнув ей, заключил: — На пять процентов!
Он помолчал и уже другим, подобревшим голосом добавил:
— За работу, товарищи! За работу! Это была сознательная моя отлучка с целью проверки. А вам, Серафима Павловна, благодарность!
С ней что-то творилось. Она это чувствовала и сама не знала, как себя вести, как с собой разговаривать, ибо каждый раз выкидывала такое, чему и сама поражалась не меньше окружающих. Это и сочинение, которое она взяла и написала, сама не зная почему, странная исповедь, которую кое-кто мог бы и принять за шизофренический бред; это и пощечина Чугунову — он, правда, сам ее спровоцировал, — но разве она не принимала его ухаживания и разве не считалось в школе, что они дружат? И вдруг все развалилось, разлетелось вдребезги в один миг. Неизвестно отчего. Нет, известно. Оттого, что в городе появился некто, худой, долговязый, с шапкой смоляных кудрей, большим ртом и огромными печальными глазами. Заезжий певец из филармонии? Попоет и уедет? Для Чугунова это было в высшей степени оскорбительно, он не подстилка, чтоб об него вытирали ноги, он Чугунов. Этим все сказано.
Она знала, чувствовала, что просто так он не уйдет, что он не привык проигрывать. Чугуновым в городе подвластно все, папа как-никак начальник Копьевскгорстроя, а кто нынче не строит дачи, кто не ремонтирует квартиры, не реконструирует цеха, комбинаты, и везде одно: надо на поклон к Чугунову. А он — человек слова. Сказал — значит, все. Вот как этого слова добиться? И Чугунов-младший быстро сориентировался. Чугунов-старший власть в городе завоевывал, младший ею пользовался, уже привыкнув, что ему ни в чем нет отказа. И, зная это, а может, именно поэтому, она и бросила ему вызов. Ибо была теперь не одна. С ней был Он.
Она не шла, она летела ему навстречу и, увидев его у дома, обрадовалась так, будто встретила любимого после долгой разлуки. Она бросилась ему на шею и вдруг почувствовала, как он, обняв, закружил ее, как они оторвались от земли и медленно поплыли по переулку на уровне третьего этажа, мимо окна слесаря Баратынского, стоявшего уже в плаще, наброшенном на голое тело, и учившего наизусть роль Дон-Гуана.
Еще не смею верить,
Не смею счастью моему предаться…
Я завтра вас увижу…
Проследив глазами за плывущей мимо дочерью главбуха, Баратынский уже хотел продолжить декламацию перед зеркалом, как в голову ему стукнуло: они плыли по воздуху сами по себе, как птицы!
Баратынский выглянул в окно и увидел, что они плывут дальше.
— Что это такое? — забормотал он. — Это что за дикость?! Если каждый начнет туда-сюда?!.
Он выбежал из дома. Дочка главбуха с патлатым, его Баратынский уже раз видел в окне у Неверующего, выплыли из переулка и, поднявшись выше, вскоре скрылись за одним из домов.
— Черт! Это ж среди бела дня! — Баратынский хотел уже бежать на соседнюю улицу, как вдруг обратил внимание, что стоит в центре небольшой толпы зевак, а перед ним красуется милиционер.
— Видели?!. — загоревшись, спросил он.
— Что? — вежливо спросил милиционер.
— Ну, двое летают, дочка главбуха с патлатым этим?
— Где летают, на чем? — поинтересовался милиционер.
— Над головами, взяли и полетели! — И Баратынский стал подпрыгивать, показывая, как они летают. Толпа развеселилась. Подъехала, мигая вертушкой, ПМГушка.
— Пройдемте! — козырнув, милиционер указал на машину.
— Зачем? — не понял Баратынский.
— Там и разберемся: кто летает, где и зачем?
— А чего разбираться, мне и так ясно, — усмехнулся Баратынский. — Она либо ведьма, либо я сошел с ума.
Публика загоготала. И только тут до Баратынского дошло: он стоял на мостовой в одних трусах и бутафорской шляпе.
— Вот черт, одеться забыл! — Баратынский хотел дать деру, но милиционер уже крепко держал его за руку.
«Ну все, влип, — подумал Баратынский. — Идиот! Надо ж на что купился, а?!.»
Он уже садился в машину, когда снова увидел их. Они летели, обнявшись, и, как показалось Баратынскому, целовались.
Они сидели в комнате Петра Иваныча на старом кожаном диване, и Дождь держал ее руку в своей руке.
— Меня стал преследовать запах моря, — говорила она. — Иду по улице, и почему-то воздух пахнет мидиями и теплым песком… Теперь я вспомнила: от Бальдо все время пахло то луком, то чесноком, то вдруг мускатом, он постоянно болтался на кухне возле поварихи, я уже забыла, как ее звали, Катерина или Куррадина, пышная, теплая, как каравай хлеба. Бальдо вечно к ней приставал, осыпая ее упреками, хотя, кажется, чего упрекать, — каждое утро он, зевая, шел за мной с пузатой сумой всякого съестного: и кусок мяса, и рыба, и сыр, и вино, и хлеб. И все это он съедал враз, отползал в тень и храпел часа четыре. Потом с визгом купался и начинал стонать…
— И мне приходилось загодя покупать для него вторую суму провизии, которую он съедал после купания…
— Нам если доставалось крылышко перепелки или кусок сыра, то это было счастьем!. — смеялась Лена.
— Если мы вовремя успевали у него выхватить! — уточнял Дождь.
— А что происходило дома, когда мы приходили! — продолжала вспоминать она. — Он просто набрасывался на еду, и его Катерина потом не могла добудиться, чтобы получить толику положенных ей ласк!..
Зазвонил телефон. Лена дернулась, но, вспомнив Чугунова, решила не подходить. Однако телефон не умолкал, и ей пришлось взять трубку. Звонили из райотдела милиции. Лейтенант Луков передал трубку Баратынскому.
— Ленка, это я, Дмитрий Баратынский! Скажи, ты летала сегодня с этим, ну… сама знаешь?!. А?!.
— Летала, — помолчав, сказала Лена.
— Во! — вдруг дико заорал Баратынский. — Она летала! А я что говорил! Что и требовалось доказать!
Трубку взял Луков.
— Это товарищ Неверующая? — спросил он.
— Да, — ответила Лена.
— На чем вы летали? — спросил Луков.
— Ни на чем, просто так…
— Понятно, — усмехнулся Луков. — Извините за беспокойство, до свидания!..
— До свидания, — сказала Лена и положила трубку.
Вечером у себя дома Баратынский плакал, уткнувшись лицом в пухлые Дусины колени, плакал из-за того, что не помнил ни строчки из «Каменного гостя», все вылетело из-за этого дурацкого происшествия, и он совсем не может играть, не ощущает ничего, пусто все в душе и на сердце.