Литмир - Электронная Библиотека

Остромов двигался в противоположную сторону. Он направлялся к Лавре, близ которой жила престарелая матушка его второй жены. Он надеялся перекантоваться тут первое время, и все, что он видел, ему очень нравилось. Этот город пребывал в правильном состоянии. Когда-то он не оценил Остромова, и Остромову пришлось на долгих шесть лет покинуть его ради южных трущоб. Теперь пришло его время. Он видел на улицах людей, смотрящих выжидательно, и это были люди, с которыми можно иметь дело. За одними уже приходили, за другими придут завтра, за третьими не придут никогда, – но все были виноваты; их водилось немало и среди победившего класса. Победившему классу тоже не все нравилось, и многие торопились себя убедить, что повинно их собственное зрение. С этими людьми, как с размягченной породой, было проще; из них можно было теперь кое-что извлечь. Виноватые – была лучшая, сызмальства любимая среда.

Ходило слово «бывшие». Влезши в бывшие пальто, бывшие чиновники шли по бывшей Миллионной, заходили к бывшему Абрикосову, где ныне гомонила пивная, покуривали бывшую «Вегу» и словно все чего-то ждали. Они ждали, пока кто-нибудь озаботится прекратить их межеумочное существование, но директивы покамест не было, да и много их оказалось, чтобы вот так сразу. Умирать не приказывали, жить не давали. Ни одно их умение больше не было нужно, ни одно их слово больше ничего не значило. Удивительное дело, среди них были даже герои Гражданской войны. Бывшие люди выползали на солнышко и дышали беззаконной, не по чину доставшейся весной, которую принимали за последнюю.

Их можно было собрать воедино, чтобы не таились по углам, задурить любым бредом головы, готовые к тусклому фонарю потянуться, как подсолнух к солнцу; подсунуть соломинку, поманить детской небылицей, – что, в конце концов, даже и милосердно, раз они все равно обречены; новая власть не озаботилась, слишком решительно списав их со счетов, – но к услугам новой власти был санитар, готовый заранее обезопасить грядущего врага, лишить его питательной среды и разоблачить в зародыше. Этих людей довольно было поманить чем попало и забрать что захочешь; всучить бросовое и взамен отобрать последнее. Ничто так легко не отбирается, как последнее, – но только оно и драгоценно; по последнему Остромов был спец, как называлось это теперь.

Он помнил, как его здесь обидели когда-то.

Глава вторая

1

Алексей Алексеевич Галицкий был человек надеющийся. Это его и сгубило.

До восемнадцатого года он играл в частном театре Берка, но Берк бежал, а театр закрылся. Галицкому было легче, чем многим: семьей он не обзавелся, предпочитая домашним оковам холостяцкий уют и необременительные связи. В восемнадцатом ему было сорок семь лет, он был еще крепок и, как сказано, надеялся. Поиски заработка привели его в группу лекторов ПЕКУКУ – Петроградской комиссии управления культурой учащихся, созданную страстным пропагандистом устного слова Табачниковым. Табачников полагал, что устная речь усваивается прочнее письменной, а оттого все преподавание в школах для победившего пролетариата надлежит свести к устным лекциям по всем отраслям знания, прежде всего к чтению вслух, и Галицкий тут был незаменим. В любую погоду отправлялся он в школьные и университетские аудитории, а потом, когда Табачников расширил свои полномочия, – и к заводчанам; голос срывался, хрипел, но Галицкий читал.

Это было, конечно, безрадостное занятие. Алексей Алексеевич и себе не признался бы в этом и шумно рассказывал друзьям, как заряжает его зал благодарностью и энергией, но читать детям, а в особенности заводчанам, в длинных холодных аудиториях с пыльными окнами, было ему трудно. Новый репертуар, состоявший в основном из виршей пролетарского поэта Кириллова, длинных и красных, как кумачовая лента, – не трогал слушателей и был противен ему самому, а старый почти целиком попал в недозволенное. Он выкраивал по строчке, набирая композиции из Бальмонта и Минского, у которых тоже в свое время хватало кумача, но умудрялся протащить и любовное – строф пять, не больше. В остальное время пролетарии были сонливо-неподвижны, словно устали раз навсегда, еще до всякой работы.

Зато каким счастьем было возвращаться домой – пешком, по спящему городу, где ему почему-то ни разу не встретился ни один из легендарных грабителей, о которых столько судачили! Алексей Алексеич шел по снежному Петрограду, сказочному городу без огней, и вслух читал сугробам то, что хотел. Только эти возвращения и сохранила благодарная память Галицкого, а чтения перед пролетариатом он напрочь забыл; они снабдили его скудным пайком, а большего от них не требовалось. Да и в глазах пролетариев иногда мерещилась ему благодарность и даже изумление, с которого всегда начинается любовь к искусству, и вскоре кто-то из благодарных пролетариев на него донес. Они не для того собирались после трудового дня, чтобы слушать старорежимное; и Табачников закатил Алексею Алексеичу долгий скандал.

Он кричал, что новаторская его теория и так встречает оголтелое сопротивление, что сейчас нужно читать рабочим не лирику про букэ-э-эты (которой Галицкий сроду не читывал), а давать им основы знаний, вот хоть из физики, а если уж актеры так бесполезны, что не могут читать из курса физики, пусть по крайней мере дают выдержанную программу, чтоб никто не смел подкопаться! Алексей Алексеич чувствовал, что главное не сказано, и потому сам, широко улыбаясь из деликатности, предложил отчислить его из штата ПЕКУКУ, что ж такого, ничего страшного, он изыщет возможности… Табачников тут же успокоился, помягчел и даже назвал голубчиком, долго жал руку и клялся вернуть Галицкого в должность, как только оппоненты устного чтения хоть немного умерят злодейский пыл и дадут, понимаете ли, дышать.

Так Алексей Алексеич остался без службы, но он, как мы знаем, был человек надеющийся, а потому не стал унывать и обратился к Виктору Петухову, директору ШКУРы номер пять, как назывались пятые Школьные курсы Выборгской стороны. Петухов тоже был экспериментатор, да все были экспериментаторы: ничему уже нельзя было научить в простоте – все только с привлечением небывалых методик, вот и Петухову казалось, что для усвоения нужны телесные действия и что вообще память тела, как он выражался, сильней ума. На всякий физический закон находилось у него физическое упражнение. Алексей Алексеич пошел к Петухову, предложил свои услуги и с осени девятнадцатого уже вел кружок, куда потянулись со временем и товарищи шкурников: поставили они «Сказку о царе Салтане», «Блоху» и подбирались уже к Шекспиру. Конечно, действовать приходилось в рамках антимонархического репертуара, чтобы под занавес поразить социальное зло, – но Алексей Алексеич умудрялся и тут вворачивать свое, читать им Брюсова и видеть в их глазах… что можно было увидеть в желтых голодных глазах школьников двадцатого года? Но ему казалось, что слово его падает на добрую почву, и точно – двое затравленных, безнадежно униженных начали как будто расцветать и даже что-то изображать, и Алексей Алексеич приглашал их домой на морковный чай и задушевный разговор, и несколько раз ему доверили провести урок, когда заболел словесник, – всего невыносимей было требование Петухова приседать при чтении «Онегина», чтобы и весь класс тоже приседал.

Но каким счастьем было возвращаться домой – пешком, в тот прелестный вешний час, когда день клонится к вечеру, но еще светло, и над Петроградом широко стоит морковная, нет, лучше абрикосовая заря! Как хорошо было читать доверчивому балбесу Анисимову что-нибудь из любимого, замечая, что он задает все более осмысленные вопросы! Во всем, решительно во всем можно было найти прелесть и смысл, если смотреть незамутненными глазами, и Алексей Алексеич Галицкий был бы счастлив и на этой службе, если бы Петухов не проштрафился чем-то перед начальством и школа его не была расформирована, причем забитые Малахов и Анисимов, только начавшие что-то понимать и запоминать, пошли работать – один в депо, другой на табачную фабрику имени Троцкого, и там им суждено было немедленно забыть все, чему выучил их чудаковатый артист.

7
{"b":"233322","o":1}