Если не засну. Я не спала больше двадцати часов, и теперь мне тепло, комфортно. Кажется, уплываю.
В полупрозрачной тишине паранойя набирает обороты. Моя голова в перекрестке его прицела. Он высоко на дереве; он, как лев в засаде, замер в кустах. Я для него загадка. Мне следовало бы запаниковать. Поэтому он и не стреляет. Решил отпустить ситуацию. Должна же быть причина, из-за которой я болтаюсь тут рядом с трупом.
Но я не паникую, не срываюсь с места, как перепуганная газель. Я больше, чем сумма моих страхов.
Страхом их не победить. Ни страхом, ни верой, ни надеждой и даже не любовью. Только злостью и яростью.
«Пошел ты», – сказала Салливан Вошу.
Это единственный момент в ее истории, который произвел на меня впечатление. Она не плакала. Не молилась. Не умоляла.
Салливан думала, что все кончено, а когда стрелка часов отсчитывает последнюю секунду, нет времени плакать, молиться и умолять.
– Пошел ты, – шепчу я, и мне становится легче.
Я повторяю эти два слова громче. Мой голос далеко разносится в зимнем воздухе.
Хлопки черных крыльев в лесу справа от меня, недовольный галдеж ворон, и я в окуляр вижу, как на белом и коричневом фоне мигает маленькая зеленая точка.
«Я тебя засекла».
Выстрел будет трудным. Но трудно не значит невозможно. Я в жизни не держала в руках огнестрельного оружия, пока враг не нашел меня на площадке для отдыха на границе Цинциннати. Они отвезли меня в свой лагерь и дали в руки винтовку. Тогда сержант по строевой подготовке вслух поинтересовался, не заслало ли командование в его отделение рингера. Шесть месяцев спустя я всадила пулю ему в сердце.
У меня дар.
Ярко-зеленый огонек приближается. Может, враг знает, что я его засекла. Это не важно. Я поглаживаю пальцем спусковой крючок и наблюдаю в прицел за светящимся пятнышком. Вероятно, он думает, что я с такого расстояния его не достану, или выбирает более выгодную позицию.
Не важно.
Это, может быть, один из бесшумных убийц Салливан. Или какой-нибудь бедолага из выживших, который пытается спасти свою шкуру.
Не важно. Теперь имеет значение лишь одно – риск.
5
В отеле Салливан рассказала мне историю о том, как она застрелила одного солдата за холодильниками с пивом и как ей после этого было плохо.
– У него был не пистолет, – пыталась объяснить она, – а распятие.
– Почему это так важно? – спросила я. – Это могло быть что угодно – кукла Реггеди Энн[1] или пакетик «M&M». Какой у тебя был выбор?
– У меня его не было. Я об этом и говорю.
Я покачала головой:
– Порой оказываешься в неправильном месте в неподходящее время, и никто не виноват в том, что́ в тот момент происходит. Ты просто хочешь, чтобы тебе было плохо, и тогда тебе становится легче.
– Хочу чувствовать себя плохо, чтобы стало легче? – От злости Салливан так раскраснелась, что даже веснушки на щеках исчезли. – Да это бред какой-то.
– «Я убила ни в чем не повинного парня, посмотрите, как я казню себя за это», – объяснила я. – А парень все равно мертв.
Салливан долго смотрела на меня, а потом сказала:
– Ладно. Теперь я понимаю, почему Вош хотел, чтобы ты была в нашей команде.
Зеленая точка приближается ко мне. Она петляет между деревьями, и я различаю за слабым снегопадом, как поблескивает ствол. Это не распятие, тут я больше чем уверена.
Сижу в обнимку с винтовкой, прислонившись к дереву, будто дремлю или любуюсь снежинками, порхающими между блестящими ветками.
Лев в высокой траве.
Расстояние – пятьдесят ярдов. Скорость пули от М-16 – три тысячи сто футов в секунду. В ярде три фута, значит противнику осталось жить на земле две трети секунды.
Надеюсь, он распорядится ими с умом.
Я поворачиваю винтовку, распрямляю плечи и выпускаю пулю, которая замкнет круг.
Стаи ворон срываются с деревьев: бунт черных крыльев, резкая раздраженная ругань. Зеленое светящееся пятнышко падает и не поднимается.
Я жду. Лучше не спешить и посмотреть, что будет дальше. Пять минут. Десять. Ни звука. Ни движения. Ничего, только оглушающая снежная тишина. Без птиц лес кажется совсем пустым. Не отрывая спины от ствола дерева, я медленно встаю на ноги и выжидаю еще пару минут. Теперь я снова вижу зеленый огонек. Он на земле и не движется. Я переступаю через тело мертвого рекрута. Сухие, промерзшие листья хрустят у меня под ботинками.
Каждый шаг приближает к концу слабеющий завод часов. На полпути я понимаю, что сделала.
Рядом с упавшим деревом, свернувшись клубочком, лежит Чашка. У нее на лице крошки от прошлогодней листвы.
За пустыми холодильниками для пива умирающий человек прижимает к груди чертово распятие. У той, кто его убил, не было выбора. Они не оставили ей его. Потому что это рискованно. Для нее. Для них.
Я опускаюсь рядом с Чашкой на колени. Глаза у нее широко открыты от боли. Она тянется ко мне. Ее ладони, алые от крови, в паутине снегопада становятся темно-малинового цвета. Ей нечем дышать.
– Чашка, – шепотом говорю я. – Чашка, что ты здесь делаешь? Где Зомби?
Сканирую окрестность, но не вижу его и не слышу, и никого другого тоже. У Чашки на губах пузырится кровь. Она задыхается. Я осторожно поворачиваю ее лицо к земле, чтобы она могла очистить рот.
Чашка, наверное, слышала, как я выругалась. Так она меня и нашла, по моему голосу.
Чашка кричит. Ее крик разрывает тишину, рикошетом отскакивает от деревьев. Это недопустимо. Я зажимаю ладонью окровавленные губы Чашки и говорю, чтобы она замолчала. Неизвестно, кто застрелил мальчишку, которого я нашла, но убийца, кем бы он ни был, не мог уйти далеко. Если звук моего выстрела не привел его обратно, чтобы разведать, в чем тут дело, то на крик Чашки он может вернуться.
– Черт, заткнись ты. Тихо. Что ты здесь делаешь? Зачем подкрадывалась ко мне, маленькая засранка? Дура. Какая же ты дура, дура, дура.
Чашка яростно царапает меня по рукам. Ее тоненькие пальчики ищут мое лицо. Мои щеки окрашиваются в багровый цвет. Свободной рукой расстегиваю ее куртку. Надо зажать рану, иначе девчонка истечет кровью.
Я хватаю ее за воротник рубашки и резко дергаю вниз. Теперь мне видно ее тело. Комкаю ткань и прижимаю к ране под грудной клеткой. Чашка дергается от моих прикосновений и давится от плача.
– Чему я тебя учила, солдат? – шепотом спрашиваю я. – Какой первый приоритет?
Влажные губы скользят по моей ладони. Слов не слышно.
– Никаких плохих мыслей, – говорю я. – Никаких плохих мыслей. Никаких плохих мыслей. Потому что плохие мысли делают нас слабыми. Они делают нас слабыми. Слабыми. Слабыми. А мы не можем стать слабыми. Не можем. Что будет, если мы станем слабыми?
Лес заполонили зловещие тени. Откуда-то из чащи доносится треск. Промерзшая земля хрустнула под ботинком? Или сломалась обледеневшая ветка? Нас может окружать сотня врагов. Или вокруг нет ни одного.
Я лихорадочно перебираю в уме варианты действий. Их не так-то много. И все – отстой.
Первый: мы не двигаемся с места. Вопрос: ради чего? Отделение мертвого рекрута пропало без вести. Тот, кто его убил, тоже исчез. У Чашки нет шансов выжить без медицинской помощи. У нее остались даже не часы, а минуты.
Вариант второй: мы бежим. Вопрос: куда? В отель? Чашка истечет кровью до того, как мы туда доберемся. В пещеры? Идти через Эрбану рискованно, следовательно, придется приплюсовать еще несколько миль и часов пути по открытой местности. И это закончится тем, что мы придем к месту, которое так же небезопасно.
Есть еще третий вариант. Немыслимый и самый разумный из всех.
Снегопад усиливается, белый свет сменяется серым. Я придерживаю голову Чашки одной рукой, а другой зажимаю рану. Но я понимаю, что это бесполезно. Моя пуля попала ей в живот. Рана – смертельная.
Чашка умрет.
Я должна ее оставить. Прямо сейчас.
Но я этого не делаю. Не могу. В ночь, когда лагерь «Приют» взлетел на воздух, я сказала Зомби: как только мы решим, что одна человеческая жизнь ничего не значит, – они выиграют. И теперь эти мои слова цепью сковывают меня с Чашкой.