Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Какие глупости! — не сдержался Германик. — Ты разве болен?

— Ах, — поморщился Постум. — Прошу тебя, не повторяй этих идиотских высказываний о моей так называемой болезни. Я здоров.

— Но почему мы видимся в последний раз? Ты думаешь, что меня убьют на войне?

Постум изумленно взглянул на Германика:

— Тебя? Ни в коем случае! Это мне скоро настанет конец — вот что я имел в виду!

— Но что с тобой может случиться, если ты здоров?

— Ах, милый брат, — улыбнулся Постум, — Прости, но должен сказать тебе, что ты — самый простодушный человек из всех, кого я знаю. Не обижайся! Я и сам хотел бы быть таким, как ты. Но, видно уж, другим я уродился. Ты вот немного старше меня, Германик, но я чувствую себя циничным стариком рядом с тобой.

Пришел черед Германику нахмуриться.

— Не слишком ли рано ты записываешься в старики?

— Скорее — поздно. Поверь, милый Германик, я давно уже знаю, что люди умирают не только от болезней. Впрочем, если угодно — то я действительно болен. А название моего недуга — хронический ливизм. Неплохо звучит, а?

И он снова рассмеялся во все горло. Германик не поддержал его смех. Наоборот, еще больше Нахмурился.

— Да, да, именно ливизм, и еще в тяжелой форме, — продолжил, отсмеявшись, Постум. — В гораздо более тяжелой, чем была у моего отца, моих братьев Гая и Луция, и еще много у кого. Посуди сам — могу я выздороветь, если их всех смерть не пощадила? Моя несчастная мать, правда, осталась жива, и о подлинных причинах ее несчастья я могу только догадываться. Но я догадываюсь — и тут не обошлось без ливизма, хотя наказал ее вроде бы сам Август…

Германик понял, куда клонит Постум. Действительно, это отдавало государственной изменой, и слышать такие злопыхательские речи от Постума ему было обидно. Он уважал свою бабку Ливию, считая ее образцом добродетели и первой помощницей Августа в государственных делах.

— Не знаю ничего о такой болезни, — сухо сказал Германик. — Но одно я знаю точно: я должен требовать у тебя объяснений, Постум. И я их требую сейчас — не как хозяин дома и твой родственник, а как трибун!

В триклинии повисла неловкая пауза, во время которой оба собеседника не смотрели друг на друга, а раздумывали. Германик упрекал себя за резкость тона: а что, если Постум в самом деле нездоров? Возможно, с ним надо было бы говорить помягче, убеждая и успокаивая. Постум же, не допускавший и мысли о том, что Германик (чистая и благородная душа) мог знать что-то о кознях Ливии и молчать — на секунду насторожился. А вдруг Ливия дала Германику указания на его счет? Но было уже поздно обрывать разговор или сводить его к неудачной шутке. Германик был для Постума последней надеждой и единственным во всей Италии человеком, которому можно было верить. Для того чтобы перестраивать свое давнее хорошее отношение к Германику, у Постума уже не было времени, и он не для этого пришел.

— Я готов объясниться, трибун, — после долгого молчания произнес Постум. — Но сначала хочу тебе сообщить вот что: мне объявлено, что сразу после твоего отбытия из Рима меня сошлют.

— Что значит — сошлют? — оторопел Германик.

— То и значит. Как сослали мою мать — на какой-нибудь остров под надежную охрану. Я уже представляю себе эту дыру — ни деревьев, ни травы, одни голые камни и ветер. Да еще соленой воды вокруг сколько хочешь. Но купаться нельзя.

— Постум! Что ты говоришь? Может, это вино на тебя так действует?

— Камни и ветер, говорю я. Благородная Ливия просто о-бо-жает такие островки.

— При чем здесь Ливия? — вскрикнул Германик. — Если ты поссорился с ней и думаешь…

— Она мне и сообщила об этом.

— …и думаешь, что злословием… Как? Как ты сказал?

— Сказал, что было, трибун. Постарайся успокоиться, и я все расскажу. Я для этого и пришел к тебе. Собственно говоря — и как к трибуну тоже.

Германик, ничего не говоря, сжал губы и, привстав на ложе, впился взглядом в Постума. Тот тоже сел.

— Ты уезжаешь на войну, милый Германик. А я? Неужели тебе не приходило в голову — почему меня не посылают с тобой? Или ты не считаешь меня достойным сражаться за отечество? Агриппа Постум — избалованный юнец? В лучшем случае может быть неплохим собутыльником или напарником в игре, но больше ни на что не пригоден, ведь так?

Германик смутился. Слова Постума слишком походили на то, что о нем говорилось. Да и сам он порой подумывал о шурине в таком же роде, только благодушно, без злобы, как о любимом младшем братишке, который покапризничает, да и перестанет. А потом и вовсе возьмется за ум.

— Ливизм, мой дорогой Германик, ливизм, — Постум был серьезен, даже суров, — Ливия давно внушала всем, что я ненормальный. А внушать она умеет! Исподволь, намеками, лицемерно заботясь о моем будущем. А ненавидит меня с младенческих лет! Я это заметил уже давно! Помню — удивлялся, когда был еще маленьким: за что меня так не любит бабушка Ливия? И почему за меня никто не заступится? И только когда немного подрос — понял. Я — внук Августа, не связанный с Ливией кровным родством. Понимаешь, что это значит?

— Это значит, что ты — внук Августа.

— Но не внук Ливии, дорогой Германик! Подумай сам: мой брат Гай должен был наследовать Августу, тот сам назначил Гая своим преемником. Помнишь, как Ливия любила нашего Гая? Она понимает, что со смертью Августа лишится всего. Лишится власти! Погоди, трибун, не обвиняй меня в измене отечеству. Дай высказаться. Если бы Гай стал следующим императором, Ливии оставалось бы одно — удалиться в деревню и там командовать слугами. А что, если бы Гай поинтересовался: отчего умер наш отец, Марк Агриппа? И он бы узнал отчего, будь уверен. Я рассказал бы ему!

— И что бы ты ему рассказал? — спросил Германик. Он удивлялся себе: почему слушает крамольные речи, за которые говорящего положено арестовывать и подвергать допросу. Но от Постума, словно от жарко натопленной печки, исходила волна горячей убежденности, которой Германик, как человек открытой души, всегда склонен был доверять больше, чем словам.

— Сказал бы, что она отравила нашего отца. Не смотри на меня так, трибун. У меня есть доказательства тому, и есть свидетели. Я расспрашивал многих и многое узнал. И мой отец, и оба брата — все они умерли одинаково: яд, которым их отравили по приказу Ливии, был одним и тем же.

— Не могу поверить. Это чудовищное обвинение.

— Потому что я обвиняю чудовище. Послушай, Германик, у меня мало времени. Я хочу покинуть твой дом до того, как придут гости к тебе на обед. Послушай меня и не перебивай. Итак, меня отправляют в ссылку. И моя единственная надежда — ты. Я хочу, чтобы ты, Германик, не дал Ливии убить меня. Замолви словечко перед Августом… Хотя Ливия его здорово настроила против меня. Вот послушай. Позавчера она вызвала меня к себе. Я еще удивился: с чего бы это Ливии вздумалось меня видеть, когда она меня не переносит? Ну я и пошел — из любопытства, посчитав, что если она захочет мне дать яду, то я откажусь от угощения. А если прикажет страже меня зарезать, то со мной им не так-то легко будет справиться. Я пришел к ней, собираясь держаться настороженно. Понимаешь, Германик, был готов ко всяким неожиданностям! А она не стала хитрить или звать охрану. Она мне сразу сказала: я ей мешаю и должен уехать в ссылку, а куда — мне скажут. Честное слово, было мгновение, когда я хотел…

Постум посмотрел на свою руку и сжал кулак, словно что-то желая раздавить. На руке сразу вздулись каменные мышцы.

— Но она не дура. Она сразу поняла, что Я готов придушить ее. Знаешь, Германик, что она сказала на это? Вот ее слова: если, мой милый, ты притронешься ко мне хоть пальцем, то сегодня же твоя мать Юлия будет разрезана на кусочки. И я ей поверил, потому что она очень убедительно сказала. Знаешь, Германик, — я так испугался за мать, что даже отскочил от Ливии подальше!

Постум разжал кулак и потер рукой лицо.

— Сейчас я думаю, что проявил непростительное малодушие, — медленно произнес он. — Стереть с лица земли эту гадину — за такое не жаль отдать и свою жизнь, и жизнь своих близких. Но мне стало очень жалко маму! — Он посмотрел на Германика глазами, полными слез.

60
{"b":"233153","o":1}