Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Молодая «революционная» поэзия, увы, за вдохновленными ею борцами не пошла.

Кто не помнит этого — Е. Евтушенко, А. Вознесенский, А. Межиров, Е. Винокуров, Б. Слуцкий, еще несколько имен, звучных, многообещающих, были не просто поэтами, а поэтическим знаменем 56-го года.

Никто из этих поэтов не был репрессирован, само время, казалось, надувало их паруса. А. Межиров и Б. Слуцкий побывали, как и Борис Балтер, на войне. Отличились личным мужеством. Не дрогнули перед смертью.

Что же стряслось с «поэтическим знаменем» антисталинского 1956 года? Почему оно оказалось в арьергарде, позади молодежи, прозревшей, жаждущей действий?

…Первым сломался Борис Слуцкий, самый мужественный и зрелый поэт антисталинского года. Он посчитал, что публикация «Доктора Живаго» за границей и ярость партийной бюрократии в связи с этим подбивает ноги всей молодой литературе. Из-за Пастернака добьют всех… Он позволил себе принять участие в поношении Пастернака в 1959 году.

«Балалайка с одной струной» — незло называли его в Союзе писателей. Струной этой, т. е. его, Бориса Слуцкого, темами, были солдатское мужество, прямота, чистота.

Эта струна лопнула, а другой струны в поэзии его — не было…

Евгений Винокуров, в отличие от Бориса Слуцкого, которого долго не печатали, начинал легко и звонко. В день смерти Сталина пришли к друзьям два поэта — Винокуров и Ваншенкин. Оба одного «замеса». Бывшие солдаты. И у того, и у другого родители — партийные деятели. Ваншенкин ревел белугой. Винокуров явился с эмалированным ведром. Бил в него, как в барабан. Возвестил: «Тиран скончался!» «Не будет ли хуже?» — всполошенно спросил кто-то. «Хуже быть не может!..» — убежденно воскликнул Е. Винокуров.

Е. Винокуров начал как человек самостоятельного философского осмысления жизни. У него была «пара слов в запасе», как говаривали герои Бабеля. Но произнести их было нельзя.

От Евгения Винокурова впервые услышал я о «литературном методе» под названием «антабус».

Антабус, как известно, — медицинский препарат. Крайнее средство устрашения алкоголиков. Запойному дают антабус. И тот знает: примет он хоть сто граммов спиртного — смерть.

— …Но русский человек все преодолеет! — весело заметил Е. Винокуров. — Он исхитряется преодолеть и смертельный запрет. Начинает свой «обходной маневр» с того, что добавляет одну каплю спиртного… на стакан воды. И выпивает безнаказанно. На другой день — уже две капли водки на стакан воды. Так доходит до дозы, когда почти ощущает опьянение.

Так и в литературе… Каплю-две социальных ламентаций на стакан газировки. Чтоб пузырилось мгновение. Знатоки уловят. А цензура спохватится — уже никаких пузырьков, никакого привкуса — чистая вода.

Е. Винокуров верен себе. Неизменно. Примеры тому — почти все позднее творчество Е. Винокурова. Скажем, в сборнике «Лицо человеческое» стихотворение «Балы» завершается так:

…А ведь от вольтерьянских максим
Не так уж долог путь к тому,
Чтоб пулемет системы «Максим»
С тачанки полоснул во тьму…

Осуждает поэт? Одобряет? Попузырилось чуть, пошумели студенты на обсуждениях; хватилась власть, глядь — чистая вода…

В «Единичности» отвращение к философским схемам чуть проглядывает. Однако в стихотворении «Государственность» уже не две капли спиртного на стакан воды, а, скорее, половина на половину. Поэт не скрывает своего ужаса перед поступью государства, своей затравленности и подавленности. Концовка ортодоксальна (А как же без воды?). Птенца «прикрывает» государство. Но тон задают начальные строки. Тон делает музыку.

И тогда снова капля на стакан воды. «Купание детей». Быт под пером поэта становится бытием. Поэтизируется то, что советская поэзия обходит, считая частным, а потому отображения не заслуживающим.

Книга «Жест» — снова капля-две спиртного на стакан воды.

Самые глубокие послевоенные поэты — А. Межиров и Е. Винокуров — убили в себе политических поэтов. А. Межиров — бесповоротно. Е. Винокуров перешел на метод антабуса. Безопасный для алкоголиков. Но — смертельный для поэзии, рожденной раскрепощением мысли и надеждами. Жаждавшей свободы.

Все чаще не только цензура, но и читатель не ощущает в воде привкуса запретных капель. А только длинноты, «скучноты». Монотонность. Неизбежный стакан воды.

Какая это трагедия, когда боевое знамя и звук горна, зовущий вперед, оказываются угасающим эхом, миражом! Стаканом воды с тайной добавкой.

…Хорошо, но ведь почти не изменился, скажем, Андрей Вознесенский, предельно наблюдательный, порой пластичный, ударно-афористичный, гулко протрещавший по всем городам и весям, как его мотоциклисты-дьяволы в ночных горшках.

Этот мотоцикл окончательно сшиб долматовских — ошаниных, певцов сталинщины. Где же он, надежда поколения?

Увы, время показало: ключ к поэзии Вознесенского — история «левого» художника, описанная Даниэлем в его книге «Говорит Москва». Как мы помним, левый художник, вдохновленный официальным Днем открытых убийств, принес в издательство плакаты, приветствующие сей День; плакаты были исполнены, конечно, в левой манере…

Редактор его выгоняет. «Что тут, «Лайф»?! Модерняга!» — негодует он. Художник убирается вон, сетуя на отсутствие свободы творчества.

Когда за окном бурлили страсти послесталинских лет, Андрей Вознесенский был почти борцом: «Уберите Ленина с денег…». Поэт был красным, как стыд.

Но вот политические страсти поутихли — поэт оставался красным, но — как фонарь у входа в публичный дом, что, кстати говоря, также выделило его из бесполой поэзии тех лет. Секс так секс!

И вдруг Вознесенский внес «левую» поэтику в тему, казалось, исключающую новации. В лениниану! Икона — это икона. Она требует традиционного нимба. Вознесенский создал «Лонжюмо».

Он не посягнул на содержание, Боже упаси! Все как у «ортодоксов», только в «левой» манере. В «Лонжюмо» Ленин играет в городки, где целит городошной палкой в будущих Берия и прочих козлов отпущения.

Вначале недоумеваешь. Кто он? Приспособленец? Трус? Раздавленный временем талант?

Постепенно, с годами видишь, осознаешь с горечью, что Вознесенский стал порой бесчувствен, совершенно бесчувствен к содержанию. Главное, чтоб за него не влетело. Важно демонстрировать новейшие модерновые мехи, а какое вино в них налито — ему его не пить. Так постигаешь, что страсти его — поддельны, темперамент — ложный.

Имитированная, почти наркотическая взвинченность, вопль, трагедийный размах больше уж никого не могли обмануть; даже умение изобразить патологические реалии, калеку-урода и пр. не вызывало сочувствия. Мы видели, как много стоит, к примеру, за уродами Бабеля в «Колывушке». Целый мир.

Я не разделяю крайнего мнения литературоведов, говорящих об Андрее Вознесенском: антипоэт, антигуманист… Однако и меня не очень греют сцены, подобные следующим. Одно из своих первых стихотворений Вознесенский посвятил Корнелию Зелинскому, любившему выступать над гробом своих жертв… На похоронах Пастернака Андрей Вознесенский положил на гроб поэта, театрально положил, под тоскливыми взглядами родных Пастернака, этот свой сборник, вырвав из него страницу с посвящением Корнелию Зелинскому.

Однажды, пожалуй, вырвалось у Вознесенского искренне: «Судьба моя глухонемая». Ох, обсчитала жизнь, обсчитала…

Но обсчитала она, прежде всего, читателя.

Ни в одной стране мира — в XX веке — новации художественной формы не являются запретными. Не преследуются государством.

Только в Советском Союзе картины художников-нонреалистов сметались бульдозерами; поп-музыка воспринималась как политическая диверсия. Даже белый стих считался не так давно почти «антисоветской вылазкой». Как и узкие брюки, шорты или длинные волосы а ля хиппи.

Немудрено, что необычная стихотворная форма приветствовалась молодыми слушателями с жаром. Как вызов властям! Как мужество поэтов, ломавших закостенелые формы соцреализма.

84
{"b":"233139","o":1}