А ведь «Пелагея» — пострашнее. Расчет, черствость, бездушие покрывают ржавчиной уже самые низы, зарабатывающие хлеб свой адовым трудом.
Сюда, оказывается, проникла государственная безнравственность, вот каких глубин достигло духовное перерождение!
Крушение нравственных начал даже в самом низу, в народной толще — вот о чем сравнительно небольшой рассказ Федора Абрамова «Пелагея».
Нет, не сразу стала такой Пелагея-труженица! Жизнь пригнула. Сила солому ломит. Чтоб с голоду не опухнуть, попасть в пекарню, пришлось ей, женщине суровых правил, искренне презирающей мужнину сестру Анисью за то, что та «за каждые штаны имается», пришлось ей, подавив гордость и женскую честь, с Олешей переспать. Сказал Олеша, «рабочий комитет»: переспит с ним ночку Пелагея — место в пекарне ее.
А уж Алька, дочь Пелагеи, и вовсе совесть потеряла. Один расчет остался. Задержались у них в деревне солдаты, Алька вцепилась в офицера. На солдат даже не взглянула. Сбежала с офицером Владиславом Сергеевичем на пароходе, никого не спросясь. Добив тем самым больного отца. Через три дня отец не выдержал — умер.
И Пелагея от всех горестей, обрушившихся на нее, прихворнула. Пошла в пекарню, а там грязь, запустение. Тут уж вовсе Пелагея слегла.
Посетил ее Петр Иванович. Думала, от добрых чувств, проведать. Какое!
Оказывается, жаловал он ее, потому что сын его в Альку влюбился, Пелагеину дочку. Как Алька сбежала, с тех пор пьет сын, не остановится.
«Пелагея, — говорит он тоскливым голосом. — Я тебя выручал? Не забыла еще… Ну, а теперь ты меня выручи… Парень у меня погибает… Ты бы написала Альке… (Офицер бросил Альку, об этом Петр Иванович разведал стороной.)
Написала б Альке. А?»
В ту ночь померла Пелагея, нашли ее утром на полу, на который она ложилась, по давней привычке, чтоб охолонить.
А Альки, той и на похоронах матери не было, прикатила через неделю, все распродала да снова умчалась, чтобы не упустить веселое и выгодное место буфетчицы на пароходе.
Пелагея, как видим, не потенциальная героиня, не «маяк», как окрестил деревенских героев Никита Хрущев, самая рядовая, честная, опора семьи, соседей. И она — поддалась… А уж о дочке ее и говорить нечего. Эпоха, оказывается, оставила следы и на них, следы разрушительные, необратимые.
Коготок увяз — всей птичке пропасть.
…Любители сталкивать писателей лбами заговорили о скрытой полемике «Пелагеи» с «Матрениным двором» Александра Солженицына. Голоса эти усилились в дни, когда Федор Абрамов стал руководителем писателей Ленинграда, т. е. партийной номенклатурой, а Александр Солженицын — изгнанником, окрещенном «Литгазетой» «монархо-шовинисто-фашистом», бранью, которая пришла на смену известной формуле: «Англо-японо-германо-диверсано…»
Существует ли она, эта скрытая полемика писателей, оказавшихся на разных мировоззренческих орбитах?
Александр Солженицын и его Матрена, крепкие верой своей, отрицают режим. Каждый по своему, но — отрицают!
Пелагея пытается к нему приспособится: «жить-то надо…»
Какая же тут полемика?!
Приведись Матрене узнать о Пелагее (допустим такое!), единственное, что вырвалось бы у нее: «Да простит ее Господь»!
…Матрену сбил паровоз, шедший задом наперед, — слепое бездушное время.
Оно же, время это, охолонило и Пелагею на ее деревянном ложе; не столь нищетой и болезнями, с ними-то свыклась, сколько аморализмом, с которым и ей пришлось брезгливо соприкоснуться, — охолонило навсегда.
5. Василий Белов
…Следом за Федором Абрамовым Вологда подарила России Василия Белова. «Плотницкие рассказы» его были напечатаны в «Новом мире» летом 1968 года и читались под аккомпанемент танковых гусениц, крошивших брусчатку Праги. И поэтому впечатляли еще сильнее.
Ироническая нота зазвучала в них сразу, она потом крепла от рассказа к рассказу, став доминирующей в вологодских «бухтинах», вышедших годом позднее.
В «Плотницких рассказах» Василий Белов излагает как бы веселую и незначительную историю вековечного спора двух вологодских стариков, которые вспоминают будто невзначай о людской неправде, окружавшей их сызмальства. Одному поп на исповеди ухо драл за честность. «Надо было говорить: «Грешен, батюшка!», а я правду говорил, что в чужой огород не лазил»… За честность и отвертел ухо.
Мальчонка прошел сто пятьдесят километров до города за свидетельством о рождении, а его ни с чем отправили обратно, сказали: «Никаких записей на тебя нет… Получается, ты и не рождался вовсе. Нету тебя…»
Слово за слово плетутся стариковские байки, пока очередной «взрыв» не рассорит стариков.
О чем же они спорят за «чекушкой» водки, сухожильный старичок-колхозник Авинер Павлович Козонков и старик Олеша Смолин, которого так до глубокой старости и прозывают в деревне Олешей?.. Кстати, чокнулся с ними и мальчонка шести лет, Славко. Выпил, как взрослый… Ну, это так, деталь деревенского быта.
Рассказывает Авинер Козонков. Все про жизнь свою боевую. «У меня голова крепкая… Бывало, против религии наступление вели — кого на колокольню колокола спехивать? Меня… Полез и полез. Да встал на самый край, да еще и маленькую нужду оттудова справил, с колокольни-то…»
Поведав о своих подвигах, Авинер Козонков все спрашивает автора, который из самой Вологды, не дадут ли ему «персональную» (т. е. персональную пенсию). За то, что колокола «спехивал», с наганом ходил и прочее.
На проводы автора опять старики сошлись, да тут же и схватились: Олеша Смолин Козонкову его бахвальства «наганной молодостью» не спускал.
— А ты как был классовый враг, так и остался! — повысил голос Козонков. Подрались старики.
— Я за коллектив родному брату головы не пожалею! — кричал Авинер.
Автор чувствует себя виноватым в драке: вызвал из прошлого притихших было духов. Не выдержал, пошел к Олеше. А там сидят они, старики, как ни в чем не бывало. Пьют чай. Словно и не дрались. Разговор мирный: «Я уж подсчитал, на гроб надо сорок восемь гвоздей». Заказ делает один другому: «А вот чего, парень: сделай мне гроб на шипах…»
«На шипах домовина, конечно, не то что на гвоздях, оно поплотнее».
А потом запели старики старинную протяжную песню.
Вот и весь рассказ. Ни о чем вроде. А рассказ-то очень серьезный, Об истории России, как видится она тем, кто помоложе: и чего петушились, колокола «спехивали», с наганом ходили? Все равно, одному домовина на гвоздях, другому на шипах… А крови-то, кровищи пролито, пол-России в крови.
Если иметь в виду, что рассказ вышел за месяц до вторжения в Чехословакию, а читался, когда Авинеры Козонковы из ЦК продолжали «колокола спехивать», только на этот раз колокола назывались «социализмом с человеческим лицом», реакцию читателя на этот ироничный рассказ можно себе представить.
Спустя год, когда счет жизни «Нового мира» Твардовского пошел уж не на месяцы, а на дни и часы, такие вещи больше не проходили.
В годину бед трагедий писать не дозволено. В 1939 году — году массового террора — в Союзе писателей спорили о возможности самого жанра трагедии при социализме. Ученые оппоненты, вздрагивавшие при каждом стуке в дверь, конечно, склонялись к тому, что при социализме трагедийный жанр отомрет.
К концу шестидесятых годов он начал «отмирать» снова…
Если в 1964 году еще могла появиться повесть «На Иртыше» Сергея Залыгина, а в 1966, хоть и по недосмотру, но все же выскочила «Колывушка» И. Бабеля, то в 1969, смертном для «Нового мира» году, о серьезном и трагическом удалось сказать лишь так: «Бухтины вологодские (завиральные, в шести темах). «Бухтина — ложь, враки — вологодский, архангельский говоры (достоверно записаны автором со слов печника Кузьмы Ивановича Барахвостова…».
Ну, а насколько бухтины веселые да завиральные, уж судите сами:
Биография. 1. Родился. «Успел. Как раз к земельному переделу». 2. Лежу с незавязанным пупом. А они только нитку прядут… 7. Делились «богачеством». «Полкоровы мне, полкоровы отцу».