– Значит, вы не заметили у Бирюкова признаков алкогольного опьянения?
Николай так решительно отрубил: «нет», – что почувствовал сам: вышло неестественно, нарочито, как будто с вызовом… Елисеев приподнял и без того надменно высокие брови:
– А вам известно, что в крови у покойного обнаружена большая доза алкоголя?
Николаю это было неизвестно; то есть он знал, что иного не может быть, но не знал о том, что это уже обнаружено (вспомнил вдруг резко успокоившегося и подобревшего Немцова…), – но из-за непонятного упрямства твердо сказал:
– Да.
Елисеев помолчал немного, равнодушно глядя в окно (за окном опять падал снег – огромный, пушистыми листьями), – потом пожал плечами, цыкнул зубом и вернул Николаю его листок.
– Распишитесь.
Николай расписался, положил ручку – и спросил:
– Все?
Елисеев вздохнул, прямо – чуть насмешливо – посмотрел в глаза Николаю, процедил – изнутри, не разжимая губ: «Все, Копыльцов», – в Николае вновь поднялось раздражение, почти ненависть к этому лощеному дармоеду (всплыло вдруг в памяти угловатое, с запавшими висками серое лицо Бирюкова…). Он вышел, не остерегаясь пристукнув дверью.
По глухому, лоснящемуся бурым линолеумом коридору он медленно пошел к выходу. На душе было тяжело… было такое чувство, как будто Елисеев – и как-то ощущалось, что не он один, – принижал, даже оскорблял и смерть Бирюкова, и самого Бирюкова. В то же время всплыла вдруг как будто знакомая (кажется, что-то похожее было вчера… ну да, с Наташкой, с Немцовым…) и как будто виноватая мысль: «Елисеев-то в чем виноват?…»
Дверь в комнату слева была приоткрыта – сумрачный коридор перегораживала кулиса дневного пыльного света. Николай машинально взглянул и увидел Петра Александровича, маленького коренастого старичка из отставников, проводившего инструктаж по технике безопасности со вновь поступающими на работу. Петр Александрович сидел за казавшимся рядом с ним огромным столом, подогнув под себя и скрестив короткие, в остроносых армейских ботинках ноги, и что-то записывал в школьную, с ядовито-зеленой обложкой тетрадь – и старое лицо его, с хохолками седых бровей, клубеньковатым лоснистым носом и глубоко-складчатыми щеками (лицо обыкновенно значительное, преисполненное чувства собственного достоинства), было сейчас по-детски – откровенно, преувеличенно – сосредоточенным, усердным и даже как будто немного обиженным…! Николай был с ним знаком – недавно тянул проводку в его кабинетик – и уважал уже за резко диссонирующие с его малорослой фигурой многочисленные колодки медалей и орденов, никогда не покидавшие нагрудный карман его до блеска заглаженного и неизменно застегнутого на обе пуговицы пиджака; в другой раз Николай непременно зашел бы к нему – на заводе, где у старика было мало ровесников, он казался совсем заброшенным, – но сейчас ему не хотелось ни с кем говорить и он думал пройти незаметно… Но старик – наверное, заслышав его шаги – проворно (как будто он давно и с нетерпением кого-нибудь поджидал) поднял склоненную над столом стриженную белым щетинистым ежиком голову – и приветственно замахал Николаю рукой… Николай вздохнул и вошел.
– Заходи, заходи… – Петр Александрович встал и протянул ему через стол свою сухую, морщинистую, изрытую черными венами сложенную лодочкой руку. – Заходи, Коля… Как же это вы так, а? Все водка проклятая…
Николая опять резануло. Необъяснимо для него: когда он слышал – от Немцова, от Елисеева, теперь вот от Петра Александровича, – что Бирюков был пьян (а ведь Бирюков был действительно пьян…), ему становилось не по себе. Ему становилось – плохо. Он неопределенно покачал головой и – чтобы перевести разговор – кивнул на мелко исписанную тетрадь на столе у Петра Александровича.
– Что это у тебя, дядя Петя?
Старик с досадой махнул рукой и взглянул на него как будто страдающими, прозрачно-голубыми в красноватых жилках глазами.
– Да вот!… – Голос его сейчас был тонок и сипл (во время инструктажа – энергично-скрипуч). – Позавчерашний случай… описываю. Елисеев приказал внести в инструктаж. Раньше-то я, если помнишь, все о домашнем умельце Косте рассказывал, который в перегоревшую пробку вставляет жучок… ведь на моей памяти у нас по электричеству ни одного несчастного случая не было. А тут вот… – Петр Александрович понизил голос, взглянул на дверь: – Елисеев говорит – все напиши как есть: и фамилию, и имя-отчество, и сколько лет, и какая семья осталась… и сколько водки выпил – все! – чтобы, значит, живой пример. Ну, мое дело – исполнять, только как-то это… – Старик заморщинился и задвигал утонувшими в складках губами.
– Зачем фамилию-то, дядя Петя?! – заволновался Николай. – Бирюков… они ведь рядом живут! Да здесь каждый третий мальчишка идет на завод, все дома заводские… Девочке скоро в школу идти! – вдруг ярко представил он. – В классе будут говорить: ее отца по пьянке током убило… Он что, начальник твой, о… одурел?!
– Правильно, правильно, – заторопился старик, – и я так думаю… Я в инструктаже-то напишу, мне же ему докладывать, – а говорить буду просто: один электромонтер…
Николай представил себе парикмахерскую физиономию Елисеева – прямо сердце заныло от злобной тоски… Он протянул старику руку.
– Ну ладно, дядя Петя. Пойду.
– Иди, Николаша, иди… – Старик его любил, и Николай – с ощущением непонятной вины – чувствовал это. – Ты смотри там, поаккуратней… Вишь, как бывает…
Вернувшись к себе, Николай достал сигареты (разволновавшись, забыл в столе) и отправился в тамбур, к наружной двери – курить. Всегда курил у себя, что официально не разрешалось, но сейчас… Он вышел в тамбур – и понял, что он не один: окна занавесило синим туманом, ведро пестрело окурками – хотя обычно зимой здесь никто не курил, только летом, когда в открытую настежь дверь дышали кусты сирени… Но это ненадолго – на неделю, на две, – потом все опять задымят на стульях и между станками: полгода назад, когда Марчуку оторвало руку, весь третий цех две недели ходил как на съемку: халаты застегнуты на все пуговицы, из-под беретов ни один волосок не торчит, на манжетах резинки – Володьку как раз за манжету и потащило… а сейчас зайдешь – к концу смены половина едва на ногах стоит, халаты нараспашку, а вокруг все так вертится. До следующей руки… Из-за угла появился Лямин – поднял руку, приветствуя, – не доходя до него, свернул в кабинет Немцова. Дверь осталась открытой – Николай невольно прислушался.
– Ну, включил?
– Включил, Владимир Егорыч. Все в порядке.
– Теперь посмотри… ну-ка, поди сюда. А ну дыхни.
– Да пиво, Владимир Егорыч! Что уже, пива в обед нельзя выпить?
– Ты смотри, Александр! Один уже выпил.
– Да… ей-богу, пиво, Владимир Егорыч!
– Ладно. Смотри сюда…
Николай бросил в ведро окурок и вернулся к себе. Делать ничего не хотелось. Он посмотрел на часы – пора… взял регистрационный журнал и пошел к распределительному устройству. Шум цеха дробился о коридорные повороты, ступенчато угасал, наконец осел последними брызгами на пороге закрытой двери. Николай открыл ее и вошел. Здесь было тихо – приглушенной щитами, звенящей басовыми струнами трансформаторов тишиной. Люминесцентные трубчатые лучи заливали голубоватым холодным светом тускло поблескивающий линолеум и матовые панели щитов. Он открыл первую ячейку, переломил журнал, начал записывать, поглядывая в мертвые глазницы приборов. Амперметр… так. Вольтметр… так. Ваттметр… Счетчик… Фазометр… Он закрыл дверцу – язычок щелкнул камнем, упавшим в колодец, – перешел к следующей. Ампер. Вольт. Ватт. Киловатт-час. Косинус фи… Он обошел зал, вернулся в дежурную комнату, сел, закурил – в тамбур не пошел… напрягся: он обреченно чувствовал – что-то как будто подкрадывается к нему изнутри, – ходит на цыпочках вдоль границы сознания, готовится к прыжку – сейчас прыгнет, ворвется… Вот оно.
Мысли-слова аккуратно пошли одно за другим – твердо, бесстрастно, стройно.
Пьян был Бирюков или нет, но он видел, что второй кабель отключен от сети, когда расписывался в журнале. Если бы Николай не включил рубильник, Бирюков был бы жив. Николай это сделал – и Бирюкова убило. Неважно, кто из них был прав по инструкции. Оба были не правы. Но он включил – и Бирюкова убило.