Это логичное и рациональное — можно сказать, естественно-научное — объяснение, которое мигом разрешило бы столько вопросов, к сожалению, предполагает в высшей степени неразумное поведение всех участников нашей истории. Тут нам пришлось бы не только перестроить всю хронологическую последовательность событий (13 января. Благодарение судьбе!), но и сконструировать новые типы действующих лиц.
Реальность и миф по-прежнему неотделимы, но не потому, что таинственные руки сгладили все следы и тем самым скрыли от нас реальность, но потому, что даже Рудольф и Мария не могли провести черту между ними. Поэтому-то мы так слабо верим всем объяснениям, разгадкам "тайны". В конце концов разрешить "майерлингскую загадку" стремится лишь тот, для кого миф является реальностью. А поскольку тайна сама по себе есть миф, — тот, кто ее "распутывает", на деле запутывает еще больше.
Значит, в центре картинки все равно остается пустота.
Но что же, собственно, хотели утаить от современников и от потомков таинственные — и, очевидно, злокозненные — руки? Какое обстоятельство могло бы сотрясти империю, выйди оно наружу? Что может быть страшнее того, что произошло (о чем знаем мы и знали в то время все): наследник убил семнадцатилетнюю девушку, а потом и сам пустил себе пулю в лоб? Что могло быть такого ужасающего (или постыдного?), если барон Краус не решился написать об этом даже в своих мемуарах, хранимых им за семью печатями и подлежащих вскрытию лишь после его смерти? То, что Мария была беременна? Правда это или неправда — но ведь на этот счет в ту пору шушукались чуть ли не по всему городу.
Оставим наше дознание и пойдем по следам событий.
*
Когда спустя полчаса — то есть примерно в половине двенадцатого — вслед за письмом прибыла и ожидаемая телеграмма, Пюхель застал наследника по-прежнему стоящим у окна спальни и задумчиво смотрящим вдаль. В руке у него карманные часы; возможно, он иногда взглядывает на них. Медленно или быстро идет для него время?
"Торопливым жестом он вскрыл телеграмму, быстро пробежал глазами ее содержание. Я, как только вручил ему, сразу же и удалился; лишь мимоходом заметил, что он вдруг очень разволновался, бросил телеграмму на стол и как бы самому себе сказал: — Да, быть по сему!"
Можно гадать и строить предположения, какие были в той телеграмме новости — настолько важные для наследника, что он не хотел уезжать на охоту, пока не узнает их, — но наше положение безвыходно. Очевидно лишь, что, даже если ее содержание было связано с побегом девушки (а это мало вероятно, независимо от того, побывала у него Мария 8 то утро или нет), Рудольф и теперь ведет себя совсем не как человек, готовящийся к смерти. (И все же рискнем предположить: возможно, телеграфировал Каройи — не в первый и не в последний раз за эти дни.) Хотя фраза "быть по сему", безусловно, звучит зловеще. Но нельзя же требовать от Пюхеля, чтобы он оказался единственным из всех свидетелей, не подметившим ни малейшего "признака" грядущей трагедии!
Как бы там ни было, Рудольф несколько минут спустя выходит к сидящему в приемной флигель-адъютанту и дает ему распоряжение отменить конференцию, поскольку он не сможет в ней участвовать, да и намеченный на час пополудни прием пражского архиепископа, к сожалению, также не состоится — он, Рудольф, немедленно уезжает. Пюхелю велено сказать кучеру, чтобы подавал карету, а он тем временем забежит наверх проститься с сиятельной супругой. Да, и еще: его следует ожидать завтра к пяти вечера — до тех пор пусть проведут уборку в его покоях. Вечером он примет участие в семейном ужине.
Пюхель, держа лошадей под уздцы, ожидает своего господина во дворе. Рудольф бегом спускается по лестнице; вскакивает на козлы легкого открытого придворного экипажа — кучер в ливрее отодвигается на сиденье и передает ему поводья. Рудольф дергает, и лошади трогаются. Однако, проехав несколько метров по огромному, закрытому двору к сводчатым воротам, Рудольф поворачивает их и, сделав небольшой круг, возвращается к крыльцу:
— Вы что-то сказали, Пюхель?
— Нет, ничего, ваше высочество, — отвечает Пюхель, который, подобно прочим (и, очевидно, верным) слугам, сохранил в памяти последние слова, сказанные ему наследником. — Желаю удачной охоты, ваше высочество.
Рудольф кивнул и выехал в ворота.
Остальное нам, собственно, известно.
Следуют кровавые сцены.
Стих Майерлинг, и в замке опустелом
Распахнутая ветром стонет дверь,
И в вымершем лесу, от страха ошалелый,
К деревьям жмется одичалый зверь.
Под кровом замка, проклятого люто,
Усталый путник не найдет приюта,
Под кущами раскидистых дубрав
Не протрубят рога охотничьих забав:
Здесь буря в сердце грозная прошла
И жизни тонкую струну оборвала.
Но иногда глухой, ненастной ночью
Порывы ветра, силы не щадя,
Ломают ветви и кромсают тучи в клочья,
Не в силах совладать с неистовством дождя.
Зигзаги молний небо озаряют —
Стихий разгул явленье духов предваряет.
И впрямь: не только в небе молнии сверкают,
Но словно бы и в замке свет мерцает.
И вот, нам мнится, видим мы,
Как, выступив из непроглядной тьмы.
Страдалец, мукой тяжкою томимый,
По замку мечется в тоске неутолимой.
Как страшен лик его, от боли искаженный!
Бореньями души вконец сраженный,
Молитву жаркую принц к небесам возносит
И силы ниспослать у господа он просит.
Пред ним на роковых весах колеблются две чаши.
Какая перевесит? Ведь на одной лежит и счастье наше,
А для него — корона, милое дитя, семейный круг,
Священный долг перед отчизной и сердечный друг…
Сему в противовес — лишь черный небольшой предмет,
Оружье смертоносное… Оно не перетянет чашу, нет!
Однако мрак глухой, все проблески надежды поглощая,
Неизмеримым бременем и душу, и весы отягощает.
Приветный солнца луч
Поутру вновь проглянет из-за туч.
Рог возвестит, охотников скликая,
Не ведающих, что стряслась беда лихая.
Лишь он не отзовется на сигнал:
Его последний выстрел прозвучал.
Оружье сделало свое убийственное дело —
Отныне славная империя осиротела.
Дюла Саваи, "На смерть принца"
("Альбом, посвященный памяти Рудольфа", 1897)
ГЛАВА ПЯТАЯ
Лошек (который дожил до преклонных лет и умер в середине тридцатых годов) в разное время по-разному излагал случившееся в Майерлинге. Да это и понятно. С одной стороны, он наверняка боялся, не зная, какая доля ответственности за обе эти смерти будет на него возложена, кто и в каком именно упущении станет его обвинять (его и впрямь отправили на пенсию — ведь мертвый наследник в состоянии оказать лишь слабое покровительство верным своим людям); с другой стороны, тридцати-сорокалетнее молчание (точнее, умолчание, а то и приказ держать язык за зубами) вызывает большие провалы в старческой памяти. А других свидетелей нет. Вернее, мог быть еще один, без помощи которого Рудольф не обошелся бы при осуществлении своего плана, однако он (то бишь Братфиш) до такой степени убит горем, что даже в полиции отделывается односложными ответами. Иными словами, этот свидетель молчит, честно оправдывая свое имя[23]. Но ему, в отличие от Лошека, и не отпущен столь долгий срок, чтобы как следует обдумать происшедшее: года через три-четыре он умирает от рака гортани. По другим, менее достоверным сведениям, в последние месяцы жизни он за пол-литра вина готов был любому посетителю пивной поведать подлинную историю последней ночи Рудольфа и Марии в Майерлинге. Но это неправдоподобно уже хотя бы потому, что под конец жизни Братфиш сделался состоятельным человеком, и ему не было нужды одалживаться у случайных собутыльников. Венские извозчики утверждали, будто Франц Иосиф заплатил баснословную сумму за его молчание, благодаря чему Братфиш и обрел независимость. Но и это только лишь слухи.