— Слава Богу! — завершила ее рассказ великая княгиня.
— Нет, еще не все сказано, — упорно продолжала добывашка. — Главное — о костях. Вот премудрость Божия в тварях! Гнилые кости такую хранят в себе силу жизни! Это залог будущего воскресения тел.
Юрий резко встал:
— Выйдем, государь-братец. Не могу. И еще хочу кое-что тебе тайно открыть.
Вышли. Василий не без тревоги спросил:
— Что такое? О ком, о чем?
Юрий почти на ухо молвил:
— О матуньке.
Прошлись взад-вперед по длинному переходу. Младший поведал старшему начистоту, без утайки и простолюдинские речи в кабаке, не назвав при этом Галицкого с Матвеем, и боярский разговор на паперти собора Успенья после венчания сестрицы Анастасии с Иваном Холмским.
Василий слушал, не перебивая. И, выслушав, не сказал ни слова. Прошел мимо княгининского покоя по полутемному переходу в Набережные сени. Невыразительный, словно закаменевший, лик его, освещенный бессолнечными, заиндевелыми окнами, не выдал никаких мыслей.
Вскоре вышла Евдокия Дмитриевна в просторной шубе-одевальнице, накинутой на расшитую золотом телогрею и дорогой паволочный[53] соян, в синей шапке с собольей подпушкой, в сапожках лазоревого сафьяна.
Сошли по широкому гульбищу, прошествовали по расчищенной дорожке к концу великокняжеского двора, где прежде была деревянная церковка во имя Святого Лазаря. Теперь здесь высился каменный храм. В притворе ждал с клиром митрополит Киприан. Он встретил великую княгиню-мать кратким приветственным словом, сравнив ее со строительницей храмов Марией[54], женой Всеволода, Мономахова внука.
Отстояв службу у большого алтаря, мать показала сыновьям предел, представляющий собой не снесенную деревянную церковь Святого Лазаря, велела вынести приобретенные ею сосуды, серебряные и золотые. Все вместе осмотрели настенные росписи, выполненные знатными иконописцами Греком и Даниилом Черным.
Мать с сыновьями надолго задержались в приделе. Здесь, в старом храме, незадолго до перестройки, была погребена дочь княгини, сестра князей, молодая Мария Дмитриевна. Выданная за литовского князя Лугвения-Симеона Ольгердовича она не прожила с мужем и пяти лет. Умерла в Мстиславле. Юрий покинул церковь последним: слишком ярко воспроизвела память случаи из детства, связанные с черноглазой резвушкой.
— Спасибо, дети мои, что сопроводили меня, — сказала, вышедши из храма, Евдокия Дмитриевна. — Для моей души ныне великий праздник!
— Праздник, матунька, не без капли горечи, — тихо молвил старший сын. — Выслушай меня, пройдем чуть вперед.
Ускорив шаг, выдыхая морозный пар, оба несколько отдалились от младших. Юрий обеспокоенно заподозрил: уж не его ли слова Василий передаст матери? Это показалось жестоким и поневоле пришлось пожалеть о рассказанном.
Андрей тем временем сочувствовал младшему Константину:
— Не расщедрился для тебя государь-братец, что нам вместо отца. Обделил уделом!
— Дал то, что от покойного Ивана осталось, — заметил Петр.
— В Иване еле теплилась жизнь, — возразил Андрей, — вот татунька и оставил ему рожки да ножки.
— Какие рожки, какие ножки? — не понимал Константин.
— Которые от зарезанного козла, — рассмеялся Петр.
Пришлось Юрию вмешаться:
— Нашли время для кощун! — и объяснил младышу: — Твой удел — Тошня да Устюжна. Взять с них нечего, глянуть — тошно.
Константин, по лицу было видно, пропустил свое злополучие мимо ушей.
В Набережных сенях матунька расцеловала младших, а двум старшим велела:
— Пройдемте со мной.
На женской половине, как с детства помнилось, пахло травами и цветами. Княгиня провела сыновей через свой передний покой в собственно спальню, куда, исключая постельницы, не входит никто. Стала на свету у окна. Лик ее был печален. С особой печалью взглянула на Юрия, и ему стало стыдно, хотя он не знал, что произойдет следом.
Перекрестясь на образ, княгиня скинула шубу-одевальницу, затем телогрею, расстегнула соян до пояса, сорвала бисерные бусы и нитка рассыпалась, разодрала на груди праздничную алую рубашку…
— Что ты? Христос с тобой! — испугался Василий.
Княгиня рванула нижнюю, льняную, сорочицу и обнажила грудь.
Юрий потерял чувство яви. Все казалось сном. Он видел закушенную губу государя-брата. Еще узрел суровую власяницу под нижней материнской рубашкой. Мелькнули цепи-вериги. Открылась изможденная почерневшая кожа.
— Излишнее постничество, — пробормотал старший сын-государь. — Неумеренное воздержание.
— Теперь ты веришь, что твоя мать целомудренна? — обратилась княгиня к Юрию. — Виденное вами да будет тайной. Кто любит Христа, должен сносить клевету и благодарить Бога за оную.
Кивнула, полагая дело оконченным. Первым, глубоко понурясь, Юрий покинул спальню матери.
Конь ждал на обычном месте. Однако князь, проскакав к Подолу, не остановился у своего двора. Через Чешковы или Водяные ворота, выехал в застенье, устремился к берегу Яузы в Спасский монастырь. Главная обителева церковь, храм Спаса, была открыта, однако почти пуста. Лишь у Пречистой иконы стоял иеромонах в глубоком поклоне перед зажженной свечой. Князь тихо подошел:
— Не сподобишь ли, отче, принять от меня неотложную исповедь?
Монах молча повел его к левому клиросу.
Юрий исповедывался взахлеб. Никогда не раскрывал тайное тайных с такой решимостью. Высвечивая покаянием самые дальние, самые темные уголки души. Не оставлял ни одной соринки. Монах даже не задавал вопросов, лишь изредка поощрял:
— Говори, сыне, говори.
В потоке безудержных излияний кающийся встречался со взором глубоких больших очей, созерцал ранние морщины на иноческом челе, видел молитвенное движение уст, обрамленных малой бородкой.
— Отче, как тебя называть?
— Пострижен с именем Садофа.
Уже накрытый епитрахилью Юрий спросил:
— Будет ли прощен по молитвам моим постыдный грех мой?
Садоф отпустил, успокоив:
— Молись, сыне, ибо, как сказал Господь: всякий грех и хула простятся человекам, лишь хула на Духа Святаго не простится ни в сем веке, ни в будущем.
8
В распахнутом теремном оконце золотился безветренный, еще по-летнему солнечный август. Двойственный месяц: серпы греют на горячей работе, а вода уже холодит. Скоро Преображение — второй Спас, бери рукавицы про запас. Лицо Семена Федорыча Морозова, обычно бодрое, отражало близкую перемену погоды: от него веяло хмурыми и тягостными раздумьями.
— Чем затревожился, боярин Семен? — спросил Юрий, перемещаясь подалее от окна на широкую лавку.
Только что рассуждали о нововведении государевом: отсчитывать новый год не с первого дня марта, а с сентября.
— Говорю об одном, мыслю о другом, — водворив локоть на край стола, подпер голову рукой Морозов. — Темир-Аксак заботит своими передвижениями.
— Радовался бы! — ответил князь. — Сей грозный завоеватель не добил кровопийцу нашего Тохтамыша, бежавшего из Азии. Так вместо того, чтобы сидеть тихо, ордынский царь сызнова вздумал мериться силами с победителем: с новым войском двинулся на юг. Теперь, разбитый на реке Тереке в пух и прах, убежал к булгарам. Стало быть, нам можно перестать бояться. Двухвековая мечта о свержении ига становится ощутимой явью.
Семен Федорович покачал головой.
— Рано шапки подбрасывать. Темир-Аксак достиг Дона. Неведомо, куда двинет силу, на север и на юг.
— Конечно же — на богатый юг! Не на бедный же север.
— Твое бы слово — хоть на божницу!
Юрий смущенно откашлялся, попросил:
— Ты вот что мне растолкуй. Все время слышу: Темир-Аксак! Знаю: азиатский владыка-завоеватель. Откуда взялся, не просветишь?
Морозов изъяснил кратко и памятно, как делал это всегда:
— Сын небогатого азиатского князька. Хромой от рождения. Начал свое поприще мелким грабежом и разбоями. Однако четверть века назад владел уже землями от Хвалынского моря[55] до Китая. На тридцать пятом году жизни стал царем великой державы с титулом Сагеб-Керема или владыки мира. Сел в золотом венце на престоле Чингисханова сына, опоясался великоханским кушаком, украсился драгоценностями. Эмиры стояли перед ним на коленях. Еще недавно не имел ничего, кроме тощего коня и дряхлого верблюда, и вот уже владел двадцатью шестью странами в трех частях мира. Война следовала за войной и каждая была завоеванием. Багдад, столица великих халифов, покорился ему. Вся Азия признала его своим повелителем.