Кроме «Суламифи» и «Олеси», которые были переведены неким Семеновым довольно слабо, все остальные переводы блестяще сделал Анри Манго.
Переводчиком Анри Манго стал совершенно случайно. В молодости он приехал в Россию как представитель французской парфюмерной фабрики. Женился на русской девушке, обрусел и остался. Язык русский он изучил в совершенстве. Но, когда началась первая мировая война, Анри Манго почувствовал себя французом и вернулся на родину.
После войны он занялся переводами, и в нем открылся настоящий талант, призвание.
Апри Манго был очень дотошным переводчиком. Иногда, чтобы дать французский эквивалент выражения, встреченного у Толстого, Достоевского или Куприна, он мог неделями заниматься поисками нужных ему слов, встречался то с военными, то с рыбаками, то с бродягами, расспрашивал их. Часто он обращался к Александру Ивановичу с просьбой разъяснить то или иное выражение. Например: «При чтении „Преступления и наказания“ попал я на следующую фразу, которая требует объяснения. Свидригайлов рассказывает Раскольникову историю своей женитьбы. Он говорит: „Дело в том, что она была значительно старше меня и кроме того постоянно носила во рту какую-то гвоздичку“. Как надо понять это выражение? В прямом смысле? Гвоздичка — girofle?»
Или Манго обращается к маме:
«Еще одна просьба. У вас, наверное, есть знакомые живописцы. Не можете ли вы узнать через них точное значение выражения „Снимать покровы“ в прилагаемой стр. Толстого, кажется, coche de peinture. Но тут что-то не то. Помогите ради бога».
Манго вскоре стал нашим большим другом. Его милую жену Анну со свежими розовыми щеками отец называл «Анютины глазки». Она была отличной поварихой и, смеясь, рассказывала, что свадебным подарком жениха были двадцать четыре поваренные книги.
Умер Манго, чуть-чуть не закончив перевода «Войны и мира».
Французские писатели и журналисты считали, что долг гостеприимства — в помощи «бедным изгнанникам» приобщиться к европейской культуре. Поэтому рецензий (в частности, и на Куприна) было много, и в них чувствовался чуть покровительственный тон.
Для французских рецензентов высшей похвалой русскому автору было обнаружить в нем нечто французское. Так, 14 мая 1925 года французский писатель Эдмонд Жалу в «Nouvelle Littéraires» писал о том, что Куприн больше других русских писателей находится под влиянием французской литературы, и особенно Мопассана. Чехов тоже поддался влиянию Мопассана, но в Куприне оно преломилось совершенно по-иному. Для Чехова это влияние было неким мерилом, при помощи которого он познавал и судил жизнь, затем уже включалось его собственное «я», и притом совсем иначе, чем у автора «Наше сердце». Куприн же был гораздо ближе к «великолепному» французскому реализму.
Этот же критик утверждает, что Куприн менее чужд французскому читателю и легче воспринимается; что некоторые страницы «Поединка» напоминают Стендаля; что в «Суламифи» чувствуется влияние Флобера.
Впрочем, большинство писавших о Куприне проявили, мягко говоря, слабое понимание русской литературы и лишь стремились отдать дань моде. Так, некий Г. Арнольд, характеризуя Куприна и его «открытие» Францией и французами, находил, что он менее описателен, чем Достоевский, менее «подвержен идеализму», чем Толстой, но более интеллектуален, чем Чехов.
Я думаю, что небезынтересно привести некоторые высказывания, иногда очень неожиданные.
Известный писатель Анри де Ренье, член Французской Академии, анализируя повесть «Яма», пишет о том, что нужен большой талант, чтобы разворотить всю эту человеческую грязь. О «Листригонах» в газете «Le Figaro» от 20 января 1925 года он отзывается так:
«Александр Куприн как будто нашел среди жителей маленького крымского порта Балаклава потомков далеких гомеровских народов. Эти листригоны уже не те кровожадные прибрежные жители, которых нам описывают в Одиссее, но их нравы остались суровыми и крутыми. Они не сжирают больше путешественников и не истребляют потерпевших кораблекрушения, но храбро сражаются с рыбами Черного моря».
О тех же «Листригонах» Андрэ Лихтенберже, автор интересных работ по социализму и довольно слащавых романов, отзывается весьма неожиданно в газете «La Liberté» 26 октября 1924 года:
«Спасибо издательству Морнэ, так хорошо оформившему „Листригонов“ Куприна. Замечательные гравюры Лебедева сопровождают тексты, сливаются с ними и воспроизводят душу и декорацию повествования.
Листригоны — это морское население Крыма. Серия иллюстраций, выпуклых и осязаемых, оживляет их. Слышишь, как поет море, видишь, как качаются пьяные рыбаки, вдыхаешь алкоголь, рыбу и соленый ветер открытого моря.
Том дополняют три рассказа. Два очень хороши. Третий очарователен. Рядом с маленьким рысаком бьешь копытом, ржешь, шумишь, нюхаешь овес, вдыхаешь ароматы сена и навоза. Короткая карьера Изумруда — прелестная история. Я не думал, что можно до такой степени познать лошадиную душу».
Писатель Жозеф Дельтей, написавший «Холеру», «Жанну д’Арк» и в 1961 году выпустивший полное собрание сочинений, пишет о «Листригонах» в «Revue Européene» 6 мая 1925 года:
«Куприн в этой серии рассказов, удивительно крепких, плотных, сильных, изображает нравы рыбаков (листригонов) и весь колорит Листригонии… Куприн как бы усаживает нас в лодку и дает возможность вживе осязать мясистую кефаль и „господню рыбу“.
Глубокий оптимизм исходит из этой книги. Какое удовольствие читать такую „изобильно-рыбную“ книгу! Кажется, что сами страницы ее пахнут рыбой».
Известный литературный критик Е.-Жорж Бризу в июльском номере «Mercure de France» за 1924 год пишет:
«Есть удивительные, прекрасные страницы в мелких рассказах Куприна, навсегда вписавшие его имя в историю русской литературы. Из этих произведений исходит сила воздействия, отсутствующая у западных литераторов. Мы также находим эти качества у Ивана Бунина.
Я скажу, что их произведения не только большая школа человеческой симпатии, понимания, солидарности и добра, но еще — и это правда — страшное обвинение против современного общества. Самое грозное обвинение, когда-либо брошенное ему в лицо».
Куприн получал много разных писем по поводу своих произведений.
«Позвольте мне выразить вам еще раз свое восхищение „Поединком“, — пишет известный писатель Фердинанд Флери. — Да, как говорит Ваш переводчик, есть в Вас что-то стендалевское, но с эмоциональностью и поэтичностью, которыми Стендаль не обладал. „Поединок“ очень волнующая книга, содержание которой — поэзия плюс правда, что равняется грусти, как сказал бы математик, если бы математики могли исчислять и оценивать литературу».
И, наконец, письмо Ромена Роллана:
«Четверг, 12 июля 1923 г.
Дорогой Александр Куприн!
Я очень тронут тем дружеским вниманием, которое Вы мне оказали, прислав три Ваших книги. Благодарю Вас за них. Я жил в их атмосфере в течение этих последних недель настолько, что меня преследовали некоторые образы из „Ямы“. Я восхищен разносторонностью Вашего литературного гения и Вашей глубокой человечностью. Вы обладаете, в особенности, редким и очень характерным даром, заставляя оживать на страницах книг целые коллективы людей. Это-то и говорит о Вас как о человеке, который может подняться над великими достижениями эпохи и видеть сквозь них. Читая ту или иную страницу „Ямы“, я распространял ее смысл на всю Европу — этот огромный публичный дом накануне катастрофы.
Приношу большую благодарность и братские поздравления Вам и Вашему замечательному переводчику господину Манго.
Прошу Вас, дорогой Александр Куприн, считать меня своим преданным почитателем».
Все рецензии и отклики отец старательно вырезал и вклеивал в альбом, иногда возмущался, иногда посмеивался. Несмотря на выход в свет многих его произведений, это не принесло нам материального благополучия, а только временную передышку от всегда стоящей за спиной нужды. Контролировать французских издателей было почти невозможно, а тем более — судиться. Из-за отсутствия международной конвенции многие переводчики в других странах, как, например, в Австрии, Италии, Испании и т. д., не считали нужным обращаться за разрешением к автору. Гонорары, выплачиваемые французскими издателями, считались как бы данью уважения и проявлением честности по отношению к несчастным эмигрантским писателям, которых любезно приютила Франция. Вдобавок Куприн на чужбине писал мало, а то, что писал, не могло иметь коммерческий успех у иностранной публики. Мода на русских вообще быстро прошла, и загадочная «русская душа» продолжала звучать только в русских да в многочисленных ночных кабаках.