— А… Гейнц! — кричит хозяин за стойкой, завидев вошедших. — Как здоровье дядюшки Корнелиуса? Садись к столику у окна!
Хозяин собирает со столов пустые кружки и заменяет их полными, не забывая подкладывать под них новые картонные подставочки, по которым ведется счет выпитому.
— Скажи спасибо Гейнцу, хозяин! — громогласно объявляет груболицый человек. Его красное лицо и толщина выдают любителя пива.
— За что же? — Хозяин ожидает какого-нибудь подвоха.
— За то, что он посещает твою паршивую пивную! Когда Гейнц станет хозяином «Павлина», он будет подавать тебе только два пальца, как это делает наш мастер!
Все кругом смеются. Гейнц густо краснеет. Клара обижена за него: он никогда не будет гордецом! Даже если окажется хозяином ресторана!
Разве он не смеется вместе с ней над чванной Бертой, дочкой мукомола Шманке?
Клара внимательно слушает, о чем шумят вокруг.
— Подавись он своей лавкой! Я лучше будут подыхать с голоду, чем покупать это дерьмо! — кричит фальцетом пожилой человек с большой бородавкой на лысине.
— Все равно с тебя вычтут, не за то, так за другое, — меланхолически замечает его собеседник, прихлебывая пиво из литровой кружки.
— Мне надо кормить шестерых, — отвечает пожилой. — А эти лавки — чистое свинство! Когда это было видано, чтобы принуждали закупать в фабричной лавке? На черта мне ихняя файнлебервурст[3], если я могу купить просто лебервурст, не тратя лишку за одно слово «файн»!
— Э… Фриц! Зато «файн» тебе записывают в книжку, а денежка остается у тебя в кармане, — басит собеседник.
— А в получку сдерут втридорога! — вставляет кто-то. — Для того и заведены эти лавки, чтобы драть семь шкур с рабочих.
— Что же получается? Что мы опять в дураках!
— Держись, Фриц! Скоро Железный кирасир введет налог на бородавки! — кричит кто-то под общий смех.
Да, они смеются, хотя в общем-то им не до смеха. Но почему-то всюду, где собираются простые люди, всегда звучит шутка, часто горькая.
Среди общего шума вскакивает на стул парень в вельветовой куртке:
— Друзья! К нам пришел товарищ Курт! Сейчас он нам кое-что скажет…
Видно, этого Курта здесь знают. Тотчас воцаряется тишина. Все смотрят на плечистого молодого человека.
Он рассказывает, как боролись рабочие за свои права в разных городах Германии.
— Главное — это организованность! В одиночку хозяин скрутит каждого, но все вместе мы сила! Каждый день забастовки стоит хозяину таких денег, что он волосы на себе рвет… Недавно закончившаяся война была очень выгодна владельцам фабрик. Они держат в руках всю промышленность страны и диктуют свои законы. Кто же может противостоять им? Только организация рабочих!
Клара еще никогда не слышала таких слов. Но вдруг в харчевню влетает парнишка, которого она приметила у коновязи.
— Скачут! — кричит он.
И только теперь Клара замечает спутника Курта, который поспешно выводит его куда-то, вероятно, к другому выходу… Как же она не заметила его раньше?
Не то чтобы он поразил ее красотой, хотя, конечно же, был красив, очень красив! — во всем его облике было мужество и благородство. Узкое лицо, обрамленное темной бородкой, проницательные глаза…
Клара видела его совсем недолго. Что-то мешало ей спросить Гейнца, кто этот незнакомец. Нет, нет! — она не спросит…
Когда он пошел за Куртом, как бы охраняя его, Клара подумала: «Ему не более двадцати пяти. Мне тоже уже семнадцать, а что я успела в жизни?»
Курт и его спутник исчезли; составленные вместе столы мгновенно были раздвинуты; мужчины, взявшись под руки и ритмично раскачиваясь на стульях, запели:
— На лесной полянке девушка-смуглянка…
— Ах, почему же, ах, почему же… — закатывая глаза и дирижируя огромной лапищей, допытывался лысый с бородавкой.
— Уходим! — шепнул Гейнц и положил деньги на картонную подставку.
У дверей им пришлось посторониться, чтобы пропустить двух жандармов, которые, выпятив грудь и заложив руки за борт мундира, победоносно звеня шпорами, вступили в «Развилку». Риторический вопрос насчет «одиночества смуглянки» зазвучал еще громче.
Клара и Гейнц отъехали совсем немного, когда оба жандарма перегнали их на своих сильных холеных лошадях. Жандармы не очень твердо держались в седлах, и лица их были подозрительно красными…
Это были еще не самые строгие времена. Времена до «Исключительного закона», который отправит на пенсию патриархальных жандармов и упрячет под замок дерзких шутников. Это были те времена, когда молодые функционеры молодой Социал-демократической рабочей партии Германии несли в пролетарские массы великие идеи Маркса и Энгельса. Когда в рейхстаге гремел убедительный голос Августа Бебеля, воздающий хвалу парижским коммунарам. И трудно было протиснуться в зал культур-ферейна, где Вильгельм Либкнехт с ораторским блеском немецкого Демосфена звал на борьбу за изменение мира под знаменем Маркса.
Те времена, когда бежавшие из темниц Александра Второго русские революционеры находили приют в Лейпциге под сенью холма Трех монархов и городской ратуши XVI века…
Да, это были еще не самые строгие времена…
На обратном пути Клара была задумчива и молчалива.
Будто во сне видела она дома окраины с закрытыми на ночь ставнями, в которых кое-где слабо светились вырезанные в них сердечки. «Они светятся так тепло и нежно…» — прошептал Гейнц: он был чувствителен, как и полагалось восемнадцатилетнему ученику коммерческой школы в те времена, когда коммерция еще не предполагала качеств, которые станут совершенно необходимыми для деловых людей позже, очень скоро…
Клара посмотрела на него с изумлением… Если бы он знал, где ее мысли, то, конечно, не сказал бы эти дурацкие слова: «Знаешь, Клара, в наших краях есть поверье: если девушка шутки ради переодевается в одежду парня, то как пить дать она выйдет замуж именно за него. А не за кого-нибудь другого!»
Какая чушь! Клара начисто забыла и самого Гейнца и его слова, едва влезла через окно в свою комнату в сером доме на Мошелесштрассе.
«Я так и знала, знала, что еще раз увижу его…» — сказала себе Клара, и с этой минуты все, что происходило на сцене, воспринималось ею по-новому… Она все время чувствовала, что этот человек здесь, на галерке Штадттеатра, где обычно сидят студенты, и радовалась тому, что он вместе с ней слышит высокий звенящий голос Луизы: «О Фердинанд, ты зажег пожар в моем юном безмятежном сердце, и уже ничто, ничто его не потушит…»
Наверное, и он переживает судьбу влюбленных, ставших жертвой неслыханного коварства!
В антракте она поискала глазами незнакомца, но его не было. Спутница Клары, Мария, тоже оглядела все ряды галерки…
— Ты кого-нибудь ждешь, Мария? — спросила Клара.
— Да, он был здесь… Ты его не знаешь. Он русский, мой земляк. Его зовут Осип… Тсс… подымают занавес!
Клара ни о чем не спросила Марию. Почему? Она не могла бы ответить, хотя в Учительском институте у нее не было более близкой подруги, чем Мария.
Она многое слышала от нее о непонятной, загадочной стране, где лежат глубокие снега на необозримых равнинах. Там под гнетом жестокого царя гибнут лучшие люди — борцы за свободу. Родители Марии бежали от преследований и поселились в Лейпциге. Мария тосковала по родине, которую оставила ребенком. Она рассказывала подруге о своем детстве в большом городе на берегу великой русской реки. Может быть, там жил и Осип… Она так и не задала подруге ни одного из вопросов, готовых сорваться у нее с языка: кто он? Что делает в Лейпциге? Но про себя твердо решила: да, он один из тех, кто боролся за свободу… Его преследовали… Он бежал…
Воображение подсказывало Кларе то одну, то другую историю Осипа… В каждой из них он выглядел героем.
Осип Цеткин упоминался в полицейских документах как «…выходец из Одессы, подмастерье столяра», что полностью соответствовало действительности. А то, что мастер, у которого жил и работал Осип Цеткин, — известный функционер социал-демократической рабочей партии Мозерман, это до «Исключительного закона» не имело еще того рокового значения, какое приобрело позднее. И то, что Осип Цеткин, хотя и занимался столярным делом, но в гораздо большей мере пропагандой марксизма среди интеллектуальной молодежи, тоже до поры до времени оставалось без внимания со стороны властей.