Парень на фото улыбался, будучи представлен мне «Америкой», как стажер Колумбийского университета из Советского Союза. Совсем еще молодой стажер; помню и не скрою, что был охвачен завистью: «Везет же некоторым…» При этом я не исключил, что может повезти и мне — «если поступлю в Москву». Будучи намного моложе молодого соотечественника, я настолько не представлял себе свою советскую действительность, что заокеанскую стажировку счёл чистой игрой фортуны. То, что за океаном стажер не бил баклуши, а пребывал в качестве сотрудника КГБ, читатель «Америки», каким я был тогда, не знал, а если бы и знал, то мало что бы понял. Меня настолько берегли от непосильных знаний, что в шестнадцать мальчишеских я не отождествлял аббревиатуру, которая изредка попадалась на глаза в газетах, с эвфемизмами, долетавшими от взрослых — как смехотворными («органы», буга-га!), так и затемненными до полной невнятности (как «оттуда», как «куда следует», «кому надо» и пр.) И уж совсем нельзя было представить себе, что парнишка на фото в «Америке» носит в ранце генеральские погоны, которые заслужит от самого Андропова, поработав на всех «невидимых» фронтах — как на внешнем, где, среди прочего, курировал нашу корпорацию, так и внутреннем, где боролся с инакомыслами.
Совершенно очевидно было, что государственных и ведомственных секретов познал он при этом столько, что сам стал олицетворением той самой знаменитой геополитической непознаваемости: «а riddle wrapped in a mystery inside an enigma» — загадки, завернутой в секрет и спрятанной в тайну, как, в том соперничая с Тютчевым, проникновенно выразился Уинстон Черчилль.
Но дополнительно, и сверх того — еще и ходячей картотекой агентуры.
Надо думать, что обратившись против собственной альма матер, генерал поверг в непреходящий ужас разоблачения бывших своих коллег — в особенности, конечно, тайных.
Глядя на него, я пытался себе представить внутреннее состояние этих марионеток, бессильно повисших на пальцах кукловода, решившего, что в эту игру он наигрался. Озноб, подавляемый мной при этом, был чувством драматизма текущего момента. Разделяемого и коллегами — если судить по носогубному тику, периодически выдававшего во всем прочем совершенно спокойного редактора программы «Союз нерушимый: факты, мнения, суждения», или по напускному благодушию на пожилом лице ветерана Нигерийского, который в несколько заходов набрал в кантине за день свою обычную дозу пива «Хофброй» и являл полную готовность к примирению с вчерашним врагом.
Русская служба выбрала ближайшую от входа правую стену, перед которой (отражаясь в окнах) стояла беспорядочной толпой. Никакой монолитности в Службе, разумеется, не было; однако при всей пестроте политического спектра (минус, по внутреннему статусу, нацизм и коммунизм) имели место в ней и фракции, и группы интересов. Все эти объединения, видимые, конечно, только посвященному, генерал разнес, рассеял и развеял. Атомизировал. Несмотря на то, что многих объединял предательский бадиленгвидж, язык тела (скрещенные, к примеру, руки на груди), каждый тут пребывал отдельно. Поврозь и наособицу, сказал бы Солженицын (который с нашей корпорацией «Свобода» дела принципиально не имел: да, проживал в Америке, но от почетного гражданства, предложенного Белым домом, отказался и давал интервью исключительно Би-би-си). И это одиночное стояние отражало тот несомненный факт существования, что у каждого из собравшихся на генерала было свое, ни с кем не разделимое, интимно-сокровенное отношение к ГБ.
Непримиримость? Безусловно. Причем, не только персональная, — историческая, можно сказать. Генетическая. Родовая. Но был и страх, конечно. Страх обнаружить жгучесть этого чувства, исключающего толерантно-просвещенный диалог. Так это было на самом деле, или нет, но, во всяком случае, это то, что мнилось мне, наблюдающему за наблюдателями, которые под напором своих эмоций прилагали усилия к «нечитаемо сти».
Напротив нас, отодвинутые пространством паркета к противоположной стене, окна которой, благодаря наружной мозг-лости, усиливали яркость момента до торжественности, стояли сотрудники национальных служб — менее лицемерных, чем наша. Там чувства были написаны на лицах — и невольно взгляд мой устремлялся поверх голов. Подобные чувства и лица я где-то уже видел. Не на фото- ли документах, запечатлевших, как восставший Будапешт линчует своих гэбистов?
Чаша сия миновала Москву, когда 22 августа — месяца три тому назад — на наших мюнхенских телеэкранах подъемный кран там оторвал от пьедестала ll-тонного Феликса, железным тросом обмотанного подмышку и за горло.
Гуманизировался, что ли, мир?
И если даже на Лубянке все прошло цивилизованно, то уж на «Свободе» никаких эксцессов не предвиделось тем паче. Поэтому супергэбист стоял непринужденно, в полный рост, иногда обводя нас равнодушным взглядом, который скользил, ни на ком не задерживаясь и не выражая ровным счетом ничего — даже своего всеведения. Надмирным таким. Потусторонним — если иметь в виду Добро и Зло.
Перед входом тем временем нарастала группа запоздавших, которая своей массой все дальше и дальше вытесняла в круг локального шефа безопасности. Фрост, таким образом, оказался напротив генерала — на прямой дуэльной линии шагов в одиннадцать. Невозмутимое лицо Фроста, который, конечно, волновался, было, скорее, симпатичным. Как и подчеркнутая скромность одежды. Как и, разумеется, фамилия. Вообще говоря, похож он был на немецкого актера, который прославился в роли капитана подводной лодки, после чего был допущен в голливудские фильмы второй категории. Однако престиж нашей корпорации к исходу холодной войны, чреватой победой, был столь высок, что Фрост вполне мог оказаться и родственником американского поэта. В данный момент, во всяком случае, в нем самом было нечто романтично-поэтичное: темные кудри, матовая бледность и лихорадочный блеск синих глаз, устремленных на визави.
Всем нам хотелось думать, что в его лице московской аббревиатуре противостоит вашингтонская, все козни пресекающая. Но были сомнения. Слишком уж человечно выглядел наш шеф секьюрити. Чувствителен. Тонкокож. С другой стороны, не обнаруживал пороков, за которые мог быть уволен из рядов. Но был ли он Си-Ай-Эй? Ничего определенного сказать нельзя, но выглядел он, скорей, как частный спец по безопасности, профессиональный пинкертон, нанятый корпорацией, которая боялась Ленгли больше, чем Лубянки. Потому что никакой КГБ со всей его хитромудростью не может сравниться по части разрушительной эффективности с прекраснодушным американским идиотом. За связи с ЦРУ вполне могли прикрыть всю лавочку, как уже реально нависало после общеизвестных американских скандалов середины 70-х, когда наши ветераны, месяцами не получавшие зарплату, приходили на работу со своей собственной туалетной бумагой — за отсутствием оной на «Свободе», каким-то чудом удержавшейся тогда на волоске.
Пользователям программы Google Earth (или воронам, которых в Английском парке в изобилии), здание среди зеленого массива должно напоминать гусеницу-восьминожку. Тыл защищен одним из ручьев Английского парка. Фронтон после взрыва обнесли стеной. На подходах — пространство, разлинованное на девять теннисных кортов, через проволочную сетку которых советские журналисты так любили снимать «Свободу». За кортами трамвайная линия и еще один ручей, вернее, рукав того же Айсбаха. Над бурным потоком возвышается целый бастион старых жилых домов, выходящих с обратной стороны к набережной Изара, а интимным тылом к нам. От радио не близко, метров четыреста, но взрывной волной там выбило все стекла, что вызвало у жильцов прилив эмоций к подрывному центру, приземисто-гусеничная архитектура напоминает о том, что изначально здесь был американский госпиталь с палатами, отделениями и операционными залами. Года через четыре там возникнет институт информатики местного университета. Но это будет после нас. После того, как мюнхенский период кончится.
Пока что всё, как есть.
Как устоялось за десятилетия холодной войны, тайны которой нам сейчас огласит гонец «с холода», всем своим.