— Так может сказать только законченный мерзавец, которому от правды тяжко! — отрезала жена и вперила в него пристальный и довольно тяжелый взгляд. — Что с тобой стало, Арчегов?
— Ты хочешь правду?! — Костя разозлился помимо воли. Сам сел на диван, повернувшись к жене и не замечая наготы. Спросил громко, не боясь подслушивания. За стенкой сейчас пустынный министерский салон, с другой стороны, в отдельном купе спит Ванятка — ночь же, а в поезде всегда хорошо спится. В коридоре всегда дежурит один из ординарцев, стоит чуть дальше, чуть ли не возле уборной, ближе к тамбуру. В других купе сейчас спят, да и услышать там что-нибудь невозможно, сам проверял.
— Да, я хочу знать. — Голос жены был тверд, вот только взгляд на мгновение дрогнул, вильнул в сторону.
— Твой Арчегов умер 24 декабря прошлого года, четыре недели назад, упившись самогона, от которого не просыхал. Скорбь по погибающей России заливал, не в силах что-либо сделать! — резанул Ермаков и заскрипел зубами от сдерживаемой ярости.
— Вернее, умерла его душа, что сама еле теплилась и отделилась от живого тела! А ее место заняла моя душа, что загибалась в умирающем теле! Ты ведь хотела правду?! Тогда получи ее! Только одно прошу — не считай меня безумцем!
— Кто ты? — Жена округлившимися глазами смотрела на него, чуть отодвинувшись. Это был совсем иной взгляд, но именно он еще раз стегнул по мятущейся душе.
— Я гвардии подполковник Ермаков и тоже, по странной прихоти судьбы, Константин Иванович. Тезка ротмистру Арчегову. Я подыхал шелудивой собакой, израненным и обожженным инвалидом. Покинутый всеми, и женой, и сыном, и государством, что предало меня и растоптало мою жизнь! Ты хотела правды? Тогда слушай ее, я все скажу!
…Ермаков резким движением потушил о край пепельницы, забитой до краев окурками, папиросу. Во рту горчило от табака, а в купе было бы невозможно дышать, как в газовой камере, если бы не открытая задвижка вентиляции, куда клубками уходил густой папиросный дым.
— Я полюбил тебя, говорю правду. Но моя жизнь принадлежит России, нельзя допустить такого безумного и кровавого будущего. Я не дозволю этой сволочи растерзать мою страну, изнасиловать ее! Даже если ты уйдешь от меня! Все равно! А смерти не боюсь! Я давно умер…
— Нет! Нет! — Нина отчаянно вскрикнула, в ее огромных глазах стояли слезы. Женщина отбросила простыню на пол и вцепилась в Ермакова словно клещ. Прижалась так, будто хотела навечно закрепить его в своих объятиях.
— Я люблю тебя, Ар… Я люблю, тебя, Костя! Люблю, люблю!!! Вымою всего и воду выпью! Глупышка! — Резким движением Нина прижала его лицо к своей напряженной груди и стала целовать макушку.
— Я без тебя умру, мой милый! Моя радость! Возьми меня, я хочу рожать тебе детей, дочку и сына. И Ванятка… Ой! Милый мой! Сколько же ты пережил, Костик?!!!
У Ермакова было много женщин в той жизни, но ни с одной из них он не испытывал и сотой доли страсти и любви, что сейчас охватила его. А Нина… Ее накрыло с головой лихорадочное безумие, она исступленно ласкала Костю, плача и горячо шепча такие слова, что эта волна перекинулась на него, полностью утопив с головой. И под ней они остались наедине, ставшие одной плотью, одним вздохом, одной мыслью…
ГЛАВА СЕДЬМАЯ.
Броня крепка, и танки наши быстры…
(20 января 1920 года)
Ижмарская
Шмайсера захлестывала злоба, он был ею переполнен, как раскаленный паровой котел, у которого заклинило выпускной предохранительный клапан. Две недели немец неутомимо преследовал Мойзеса, как ищейка, четырнадцать сумасшедших дней, когда усталость свинцом разливалась в теле.
И пусть от трех красных дивизий остались одни ошметки, но это не радовало — чекист с поразительной ловкостью, как мокрый обмылок в горячей бане, вырвался в очередной раз из приготовленной ему западни.
Судьба словно издевалась над ними, кривляясь и хихикая. В Краснореченской полег весь отряд чекистов, но их начальник растаял в тайге, как приведение, хотя егеря взяли поначалу след. На станции Боготол они разминулись буквально на час — пока белые добивали гарнизон, сплошь усталых тыловиков 35-й дивизии, Мойзес опять ускользнул.
Шмайсер лично опросил местных жителей и пленных красноармейцев — многие из них видели красного командира с изуродованным лицом и выбитым глазом. Такая характерная примета Мойзеса сразу бросалась в глаза людям, и остывший было след потянулся к Мариинску. Немец отдавал должное чекисту — тот не прятался, не бежал сломя голову, наоборот, старался, где только можно, организовать ожесточенное сопротивление. И отходил вместе с красным арьергардом.
Под Мариинском они снова столкнулись лицом к лицу, Шмайсер узнал его — цейсовский бинокль, служивший ему еще с тех времен, окаянных, право слово, позволил разглядеть ненавистного врага. Но только посмотреть, и не более — 27-я дивизия обороняла Мариинск отчаянно целые сутки, но когда на нее навалились с трех сторон сразу два корпуса и казаки Волкова, не выдержала. Поспешное отступление переросло вскоре в бегство и закончилось здесь, под станцией, почти полным истреблением красных. Но Мойзес опять канул в неизвестность, хотя егеря предприняли глубокий обход. И что ты будешь делать — не иначе судьба!
Шмайсер огляделся — на станции, забитой под завязку брошенными отступающими колчаковцами эшелонами, началась привычная суета. Ту же картину он видел неоднократно на многочисленных станциях, полустанках и разъездах, что протянулись от Ачинска. И продолжал удивляться, понимая, какую жизнеспособную систему из МПС сделало царское правительство. Вся страна в анархии и разрухе, а железная дорога хоть и плохо, но продолжала функционировать.
Вот и сейчас, захватив станцию, белые, вернее сибирские, войска принялись наводить порядок. Рецепт проверенный — перевод всех железнодорожников на военное положение, за отказ, саботаж, симуляцию болезней или дезертирство — военно-полевой суд с конфискацией всего нажитого имущества. Последнее означало фактическую смерть не только самого путейца, попадающего под расстрел, но и всей его семьи. Ведь выселение на мороз являлось неизбежной гибелью. Так показывали кнут, прибегать к которому, к великому удивлению Шмайсера, еще не приходилось.
Но и пряник был большим и вкусным — путейцам полагались все льготы, как военным, с оплаты квартир до выдачи семьям пайка. И главное — золото. Презренный металл не экономили, жалованье выплачивалось по довоенным меркам. Но может быть, играло свою роль и воцарение Михаила с независимостью Сибири, или усталость от «революционных завоеваний», или победоносное наступление белых после панического отхода. Или решимость войск применить оружие — кто знает?
Но пассивного сопротивления не было видно, не говоря уже об активном. Будто обыватели разом порешили — вы воюете, а мы за ту власть, что сильнее, что даст спокойствие и порядок.
Последнее войска наводили быстро и жестоко — Шмайсер спокойно посмотрел на лежащие возле стенки пакгауза трупы расстрелянных мародеров вкупе с двумя большевистскими агитаторами. А может, и эсеровскими — для него революционные оттенки стали безразличными, ведь обе эти партии были объявлены правительством вне закона. А их приверженцы, если публично не выражали свой отказ от партийности и снова пытались вести пропаганду, подлежали поголовному истреблению на месте. Но с приговором суда, правда военно-полевого, и со следствием, которое умещалось в четверть часа. А как иначе, если закон того требует…
— Давай! Давай! — По станции разносились крики офицеров, подгонявших вчерашних красноармейцев, яростно очищавших пути. Тут церемонии не разводились — хорошо поработаете, то накормят, а там, глядишь, и по домам отправят. Не станете — то патронов на вас жалеть не будем! Сурово? Отнюдь, война все спишет.
Приказ есть приказ — генерал-адъютант Фомин не миндальничал с нерадивыми исполнителями, жестко требуя с них, чтобы на перегоне Ачинск — Мариинск один путь был полностью освобожден от замерзших составов за неделю. Спешка необходима для скорейшего прохода мощных бронепоездов Сибирской армии — бить красных нужно бронированным кулаком, наотмашь.