А может быть, и не стали бы они попутчиками. Но нашлись бы у матадора, да и у мальчика нужные слова, которые смогли бы оставить в их сердцах покой и светлую надежду, а не горечь недосказанности.
Но Рафи замер на краю поляны, комкая в руках рубаху-мулету. Замер, не в силах сделать ни шагу. Один раз мелькнула среди деревьев стройная фигура бывшего матадора. И в этот миг мальчик почувствовал, как внутри что-то оборвалось. Словно лопнула туго натянутая струна. В груди вдруг стало горячо-горячо. Но это длилось всего несколько мгновений. А потом на смену жару пришла леденящая пустота…
Рафи медленно опустился на землю и прислонился голой спиной к шершавому стволу дерева. Послеполуденное солнце просвечивало сквозь листву. Пятнышко света упало на смуглую руку мальчика. Он сидел и бездумно следил за тем, как оно, постепенно меняя очертания, лениво переползает с руки на потрепанные штаны, а оттуда – на сочную траву.
Разошлись два пути. Соединись они, слейся воедино, как сливаются многочисленные ручейки в полноводную реку, – и, может быть, жизни тех, кто идет по ним, изменились бы до неузнаваемости. Но две одинокие линии пересеклись водной крошечной точке по прихоти неведомых и непостижимых сил и разошлись в разные стороны, так и не изменив ни своего направления, ни своей сути.
Теперь они с каждой минутой расходились все дальше и дальше в стороны. Неуклонно и неудержимо, как лавина, бегущая с гор. И Рафи каждой клеточкой своего худого смуглого тела чувствовал это отдаление. Но ничего не мог с ним поделать.
Что мешало ему догнать друга? Не гордость, хотя и она тоже заставила его остановиться. Пускай он и был простым деревенским мальчишкой, но упрашивать кого-либо считал делом недостойным. Из-за чего частенько оказывался голоден или даже бит. Но все же не гордость остановила его. Было что-то более важное – непреодолимое и не объяснимое до конца чувство собственной ненужности там. Что-то подсказывало мальчику: какие бы слова он ни нашел, как бы ни умолял, ему придется идти своей дорогой. Ему нет места рядом с матадором. Верным было это чувство или нет, Рафи, разумеется, не знал. Но он подчинился ему. Подчинился беспрекословно и обреченно, как подчиняется самоубийственному приказу командира смертельно уставший на поле боя солдат. Я сделаю так, а там будь что будет…
Мальчик долго сидел на краю поляны. Лишь когда под сенью деревьев начали сгущаться сумерки и со стороны реки потянуло прохладой, он поднялся, натянул рубаху и поплелся домой. Он не знал, что будет делать дальше. Думать об этом не хотелось. Разочарование было слишком сильным. Оно повергло его в оцепенение, похоронив под собой и мысли, и вопросы, и надежды.
Даже когда разъяренный дядя набросился на него, потрясая кулаками, мальчик остался безучастным. Что мог ему сделать дядя? Избить? Лишить ужина? Но ведь это ничто по сравнению с тем, что он пережил сегодня в роще. Поэтому он не сказал ни слова в свое оправдание, молча перенес короткую, но жестокую расправу и, так же отрешенно глядя перед собой, отправился спать в свой сарайчик.
Он долго ворочался на жесткой подстилке, пытаясь уснуть. Но сон не шел. Мальчик лежал, ощущая сосущую пустоту внутри. Такого острого чувства одиночества и бессмысленности своего пребывания на этом свете он не чувствовал, даже когда умерла его мать. Даже когда некогда добрые родственники вдруг стали с ним обращаться как с домашней скотиной, а то и хуже – ту все-таки не били и не издевались над ней без всякого повода, лишь для того, чтобы потешиться.
Нет, он не заплакал. На слезы не было сил. Его словно выжали, как виноделы выжимают виноград, когда приходит сезон. Мальчика по имени Рафи больше не существовало. Осталась лишь пустая оболочка, которая могла двигаться и воспринимать окружающий мир, но не способная почувствовать ничего, кроме собственной пустоты. Если, конечно, пустота может ощущать саму себя…
Разумеется, сам Рафи не мог так думать. Подобные размышления не по зубам двенадцатилетнему деревенскому мальчишке. Он просто лежал, глядя в темноту и слушая звуки, которые доносились из находящегося за стеной хлева. Тяжелые шумные вздохи скотины, шуршание сена, мышиную возню, какие-то постукивания и шорохи, которые он не мог определить… Он уловил запахи навоза, прелой соломы, овечьей шерсти, сонной реки и дремлющих луговых цветов. Рафи с удивлением обнаружил, как много запахов и звуков его окружает. Вернее, окружало всегда, просто он никогда не обращал на это внимания. Он был слишком занят своими мыслями и мечтами. Он чувствовал лишь запах блестевшей от крови бычьей шкуры. Он слышал только рев толпы, приветствовавшей его estocada[11].
Это был его мир. Мир, который жил по тем законам, которые придумал сам Рафи. Мир, который принадлежал ему одному. Мир, в который он вплывал, врывался, прокрадывался, едва заходило солнце. Этого мира было вполне достаточно для того, чтобы чувствовать себя счастливым. Реальность же лежала где-то за пределами его осознания.
И вот сегодня, когда тот невообразимо далекий вымышленный мир оказался закрыт для него, мальчик едва ли не впервые столкнулся лицом к лицу с миром настоящим. Он впитывал в себя запахи и звуки ночи, как губка, стараясь не пропустить ни одной составляющей этого кусочка бытия и ежеминутно открывая для себя что-то новое. Понемногу гнетущее чувство пустоты отступило.
У детства гораздо больше причин для печали и страхов. Но у него есть и то, что помогает справляться со всем этим грузом, – умение быстро забывать, которое со временем безвозвратно уходит.
Это новое, свежее, волнующее чувство первооткрывателя, ступившего на незнакомую, но прекрасную землю, настолько захватило мальчика, что разочарования прошедшего дня растаяли, как тает в утреннем тумане уходящая в море рыбацкая лодка. Сначала скрывается верхушка мачты, потом постепенно растворяется в белом мареве косой, не один раз заштопанный парус и, наконец, исчезает сама лодка, напоминая миру о своем существовании лишь скрипом весел в уключинах.
Он так и уснул, продолжая вбирать в себя всеми органами чувств эту знакомо-незнакомую ночь. И даже во сне он продолжал удивляться тому, как много не замечал раньше.
* * *
Проснулся он задолго до рассвета. С тем самым ощущением потери, с которым ложился спать и которое, как ему казалось, исчезло навсегда, когда он слушал ночь. Но наутро оно пришло снова… Правда, сейчас это чувство было не таким болезненно острым, как вчера. За ночь оно притупилось, смягчилось, расползлось, как студенистая медуза, по всем закоулкам сердца, вытеснив все остальное.
Рафи поднялся, стараясь ни о чем не думать, и занялся своими обычными делами. Мальчик чувствовал, что, начни он задумываться о том, что произошло вчера, и о том, что ему делать дальше, сил у него хватит только на то, чтобы лечь и медленно умереть от жалости к себе. Поэтому едва лишь на краешке сознания мелькала тень мысли о бывшем матадоре и так скоро закончившемся учении, он одергивал себя и старался полностью сосредоточиться на том, что делал в эту минуту. Если это не помогало, Рафи начинал напевать какую-нибудь простую деревенскую песенку о бесстрашных матадорах, солнечном вине, жарких красавицах и прочих не сложных в общем-то вещах. Пускай он не всегда улавливал смысл этих песен – они помогали ему избежать тяжелых мыслей. И за это мальчик любил их сейчас особенно сильно.
Он работал, не зная усталости, боясь хоть на минуту остаться без дела. Даже дядя не находил, к чему придраться. Когда пришло время сиесты, Рафи забрался в свой сарай, лег на неудобную постель и закинул руки за голову. Весь день он боялся этого момента, когда весь городок затихнет, погруженный в знойный послеполуденный сон. Работать будет невозможно, и ему придется остаться наедине с собой. Со своей горечью, сомнениями и сожалениями.
Он лежал и смотрел в потолок, на пробивающиеся сквозь щели лучики света, на пылинки, вьющиеся в них, на свисающие с балок вожжи, хомуты, уздечки и думал о том, что, скорее всего, этот маленький невзрачный мирок останется с ним навсегда.