— Приезжайте ко мне в Семюр, — говорит она. — Там высокие деревья, узкая аллея посреди сада и, может быть, там даже будут сухие листья. Конечно, если вам повезет.
— Не думаю, что я приеду к вам. Нет, не думаю.
— Черт побери, видно, эта ночь никогда не кончится, — говорил парень из Семюра.
Я отпиваю большой глоток французского коньяка. Да, то была четвертая ночь нашего пути в немецкий лагерь близ Веймара. Вдруг до слуха моего долетает музыка, это хорошо знакомая мелодия, и я совсем перестаю понимать, где же я нахожусь. Ну при чем тут «Под сенью старой яблони»? — В молодости я любил танцевать, — говорю я девушке с синими глазами.
Наши взгляды встречаются, и мы одновременно разражаемся смехом. — Извините меня, — говорю.
— Уже второй раз вы сбиваетесь на тон бывшего борца, — смеется она.
Французские офицеры где-то разыскали пластинки и патефон. Вот они закружили в танце девиц — немок, француженок, полек. Англичане все так же неподвижно сидят на своих местах, им нет никакого дела до всего, что происходит вокруг. Американцы — те веселятся напропалую, громко распевая песни. Я гляжу на немецких метрдотелей. Похоже, они уже отлично приспособились к своему новому положению.
— Потанцуем, — говорит девушка с синими глазами.
У нее легкое, гибкое тело, над нашими головами кружатся люстры гостиной. Обнявшись, мы дожидаемся, когда поставят новую пластинку. И вот мы танцуем под медленные плавные звуки, и уже невозможно забыть, что она со мной — девушка с синими глазами.
— Ну что, Мартина, пошли? — вдруг окликает ее кто-то в самом разгаре танца.
Передо мной французский офицер в полном боевом снаряжении, в берете, какие носят парашютисты. Он держится хозяином, и девушка с улицы Шеффер прерывает танец. Должно быть, мне остается вернуться к ребятам и вместе с ними допить французский коньяк.
— Будь здоров, старик, — говорит офицер, подхватывая под руку Мартину. — Прощайте, молодой человек, — с достоинством отвечаю я.
Левая бровь его чуть вздрагивает, но он ничем не выдает неудовольствия. — Ты был в лагере? — спрашивает он.
— Вы угадали, — отвечаю я.
— Видно, нелегко пришлось? — со скорбным видом продолжает офицер в парашютистском берете.
— Ну что вы, — отвечаю я, — не жизнь, а малина!
Пожав плечами, он уводит девушку.
Я нашел моих ребят на прежнем месте. Они пили коньяк и рассказывали друг другу, что станут делать, когда вернутся домой. Позднее, когда мы с Ивом очутились вдвоем в нашей общей комнате, он спросил: — Ты зачем бросил ту девицу? Вроде все у вас шло на лад.
— Не знаю. Появился вдруг какой-то верзила офицер, эдакий болван в берете с лентами, и увел ее. Похоже, это его девица.
— Не повезло, значит, — коротко заключил Ив.
А потом, много позднее, когда я, сам того не замечая, принялся громко декламировать начало известного стихотворения: — «О дева строгая и без улыбки, о одиночество и синий взор», — он сердито буркнул: — Если тебе хочется декламировать стихи, можешь выйти в коридор, завтра нам рано вставать.
Я не стал выходить в коридор, и на рассвете мы уехали. Город Эйзенах был совсем пуст, когда наша автоколонна из трех грузовиков взяла курс на Париж.
— Эта проклятая ночь, видно, никогда не кончится, — говорил парень из Семюра. Но и той ночи тоже не было конца, той самой ночи в Эйзенахе, в одном из номеров местной гостиницы. То ли мне казалось непривычным спать в настоящей постели, с белыми простынями, с легким и теплым одеялом, то ли было виновато мозельское вино, или, может, тоска по той самой девушке… «О одиночество и синий взор!..» Ив спал сном праведника. А ночь никак не кончалась, как не кончались ночи в детстве, когда я прислушивался к стуку лифта, предвещавшему возвращение родителей, а Марсель ловил обрывки слов, долетавших из сада всякий раз, когда к ужину ждали Свана. Я тихо, с веселым бессилием посмеивался над самим собой, по мере того как открывал одну за другой банальные причины и литературные истоки моей бессонницы, напичканной мечтами. Я не мог уснуть: завтра снова начинается жизнь, а я ровным счетом ничего не знаю о жизни. Вернее, о той жизни, которая начинается теперь. Я вырвался из войны, нависшей над моим детством, чтобы окунуться в войну, сопутствовавшую моей юности, — между ними был лишь короткий промежуток, обернувшийся для меня горой прочитанных книг. Я мог одолеть любую книгу, ухватить суть любой теории. Но в кафе официанты никогда не замечали меня, а в магазинах я и вовсе становился невидимкой — продавцы не обращали на меня никакого внимания. Телефоны меня не слушались, я всегда попадал не туда, куда надо. Девушки глядели на меня непроницаемым синим взглядом или, напротив, вдруг оказывались настолько доступными, что было совсем неинтересно иметь с ними дело. Завтра жизнь начинается снова, я же ничего не знаю о жизни. Я ворочался в своей постели, весь во власти смутной тревоги. Видно, ночь эта никогда не кончится, и лифт не остановится на нашем этаже, и я думал о том, когда же уйдет Сван, а он медлил с уходом, болтая с хозяевами в саду. Я ворочался в своей постели, в том самом номере немецкой гостиницы в Эйзенахе, и, чтобы как-то занять себя, начал вспоминать прошлое. Тогда-то я и вспомнил еврейку с улицы Вожирар.
У Люксембургского дворца сгружали с машин говяжьи туши для столовой вермахта. Я окинул эту картину взглядом, меня слегка затошнило, и я пошел дальше. Я шел без заранее намеченной цели, просто в каморке моей было слишком холодно. У меня остались всего две сигареты, и я решил, что согреюсь прогулкой и перекуром. Я миновал решетчатую ограду Люксембургского дворца и тогда только заметил эту женщину. Она оглядывалась на прохожих, которым случалось поравняться с ней, и всматривалась в их лица. Казалось — вернее, так тогда показалось мне, — будто в глазах прохожих она искала ответа на какой-то очень важный для нее вопрос. Всматриваясь в лица людей, спешивших мимо, она мерила их взглядом: достойны ли они ее доверия? И всякий раз она молча отворачивалась и продолжала свой мучительный путь. Почему «мучительный»? Я стал размышлять о том, почему мне пришло на ум это готовое словосочетание «мучительный путь». Я взглянул на одинокую женщину, шагавшую в нескольких метрах впереди меня по тротуару улицы Вожирар, между улицами Жан-Бар и д’Асса. Выражение «мучительный путь», неожиданно пришедшее мне на ум, оказалось совершенно точным. Она шла ссутулившись, устало передвигая ноги, чуть накренившись влево, — да, для нее это был воистину мучительный путь. Я не ошибся. И я задумал тогда, что вот сейчас я поравняюсь с той женщиной, она обернется и заговорит со мной. Надо, чтобы она спросила меня о том, что ей так необходимо знать. Потому что ей очень нужно было что-то узнать. Я видел это по выражению ее лица, когда она оборачивалась к прохожим. Я замедлил ход, чтобы как можно дольше оттянуть ту минуту, когда я поравняюсь с ней. Могло ведь случиться, что она отвернется от меня, как она отворачивалась до сих пор от всех остальных, и тогда все бы погибло. Потому что если бы она отвернулась от меня, это значило бы, что я недостоин доверия измученной женщины, бредущей вдоль этой нескончаемой улицы Вожирар и оступающейся теперь чуть ли не на каждом шагу. Ужасно, если она отвергнет меня, как и всех других, если она не захочет заговорить со мной, как со всеми другими.
Я поравнялся с ней. Она обернулась ко мне, пристально вглядываясь в мое лицо. На вид ей было около тридцати лет. Мучительный путь, который она проделала не только ногами, но и всем своим существом, оставил резкий отпечаток на ее лице. Но глаза ее смотрели гордо и строго.
— Простите, — сказала она, — вокзал Монпарнас? Вы не знаете, как мне найти вокзал Монпарнас?
У нее славянский выговор, то, что принято называть славянским выговором, и чуть напевная интонация.
Должен признаться, я ждал чего угодно, только не этого. Я видел, скольких людей она пропустила, не решаясь — в последний миг — спросить их о том, что ей необходимо было узнать. Я ждал совершенно иного вопроса, несравненно более важного. Но я взглянул ей в лицо, и в ее глазах, гордо и строго смотревших на меня, я прочитал, что сейчас это для нее самый важный на свете вопрос. Отыскать вокзал Монпарнас для нее сейчас вопрос жизни и смерти.